Я поднимаюсь на локоть, затем сажусь поближе к Тоне и обнимаю ее.

— Разве это имеет значение, как вы живете?

— Ну, если тебе безразлично, то конечно. — Тоня некоторое время молчит, словно собирается с мыслями, затем говорит с каким-то беспощадным пренебрежением к себе и своему дому.

— Плохо мы живем, Маратка. Очень плохо. Маленькая глинобитная времянка: одна комнатка, сенцы и все. Глаза бы мои на нее не глядели, а ты еще обижаешься — почему тебя не пригласила. Жили бы мы в Москве, тогда другое дело. Ох, как было там мне хорошо... Мы еще до войны из Москвы уехали, — поясняет Тоня. — Мне было восемь лет, я уже все понимала... Ах, Маратка, - вздыхает она печально. — В Москве я оставила половину своего сердца.

— А почему вы уехали из Москвы?

— Не знаю даже. Приходит однажды отец, возбужденный такой, говорит маме: «Ида, сегодня же выезжаем, собирай вещи!» Как сейчас помню, мама начала бросать в чемоданы платья, платки, туфли. Ночью закрыли двери комнаты на ключ и — на вокзал. Привез нас отец сначала сюда в город. Три или четыре ночи ночевали на вокзале, а потом сели на арбу и подались на Куткудукские озера. Поселились в таджикской полуразрушенной кибитке, в ней и по сей день живем. А отец исчез дней через пять после того, как привез нас с мамой в Куткудук. Исчез и все. Словно его и на свете никогда не было. Мама и теперь его каждое утро вспоминает. Как проснется, говорит: «Ах, Сережа, Сережа, да куда же ты делся? Неужели и сегодня не придешь?» И начинается какой-то бред. Постепенно я ей внушила, что он ушел, наверное, на фронт и там погиб. Она верит и не верит. Говорит: если б погиб, прислали бы похоронку. Тоже права. Ну, а я... Года три назад стала заполнять анкету и узнала, что Глинкина — это фамилия мамы. А у отца фамилия совсем другая. Как же так? — спрашиваю маму. А она отвечает: мы с твоим папой, доченька, не расписаны. Тогда я ей и высказала, что об их совместной жизни думаю. Знаешь, мама, сказала я ей. Да он тебя просто оставил и уехал. Бросил, одним словом. И меня он никогда не любил. Не нужна я ему была... Дура, конечно, что я ей так сказала. Я чуть ее с ума не свела. Теперь она еще больше думает о нем. «Неужели, — говорит, — бросил? Ах, Сережа, Сережа». — Тоня на мгновенье умолкла и опять: — Мне-то, бог с ним, с отцом. Но зачем он нас из Москвы вывез? Конечно же затем, чтобы не мешали ему спокойно существовать... Понасмотрелась я, как мама страдает и убивается... жалко себя стало. Ни за что я не стану такой, как мама. Никогда не опущусь до того, чтобы потерять волю и свободу личности... Знаешь, Марат, когда ты начинаешь корчить из себя какого-то хозяина моей души, душеприказчика и эгоиста, я в эти мгновения ненавижу тебя. Прошу тебя, Маратка, пойми меня правильно. Я не могу терпеть ни малейшего насилия, ни малейшей власти над собой. Да и ты, разве сам не видишь свой недостаток? Как только ты начинаешь относиться ко мне, как к своей собственности, у тебя и юмор твой пропадает, и размах твой юношеский летит в тартарары; Ты говоришь: мое хозяйство — моя страна. За все ты в ответе. Знаешь, Марат, такой, как ты, если дать ему, ну хотя бы одно фруктовое дерево... Так вот: он сядет и станет сторожить его, чтобы кто-нибудь плоды не сорвал...

— Тонечка, это уж слишком... Ты такого мне наговорила! Можно подумать, что я и ночей не сплю, как бы тебя не украли. Напрасно ты так... Я целиком согласен с тобой. Любовь, это, конечно, обоюдное ощущение полной раскованности и свободы. Любовь-ревность, любовь-собственность — я тоже не признаю. Другое дело, как от этого избавиться — от ревности и собственности? Тебе не кажется, что полная свобода любви ведет к безнравственности?

— Нет, Маратка, такое мне не кажется. Я люблю тебя, пока мы с тобой на равных правах. Как только ты повышаешь голос — у меня что-то тухнет в сердце. Будь всегда таким, как в день нашего знакомства. И о поцелуе в аллее питомника помни.

— Ох, Тоня, Тонечка, свободная ты моя, — начинаю я нежно шептать ей. — Я постараюсь быть таким, каким ты хочешь меня видеть...

Мы просидели в фисташковой роще до вечера. Солнце уже покатилось на запад, и от вершины холма стала надвигаться тень. Боже, как не хочется вставать. Какая сладкая истома разлита по всему телу. Смотрю на часы: без пятнадцати пять. Тоня говорит:

— Не торопись, Маратка. До восьми еще долго. Успеешь...

— Тонечка, но ведь надо еще в детский магазин заглянуть. Я должен купить Алешке Трошкину штук пять пустышек.

— Кто такой Алешка и что за пустышки? — спрашивает удивленно Тоня.

— Алешка Трошкин — Костин сын. Я же тебе говорил, у моих друзей родился малыш. Ну, а пустышки, по-моему, сосками их еще называют?

— Какое премилое у тебя поручение, — говорит Тоня. — Только надо тебе не в детский магазин, а в самую обыкновенную аптеку.

— Что ты говоришь?

— Ну конечно, в аптеке соски продают. Я как-то видела.

Я надеваю сапоги, гимнастерку, и мы покидаем наше уютное местечко.

Медленно спускаемся с горы. Минуем тот же двор и узкоколейку. Но в питомник не лезем. Идем не спеша по тротуару к аптеке. Она на углу двух улиц, возле театра. Совсем недалеко и дом режиссера Лугового.

— Купим соски, может, и к режиссеру вместе зайдем? — предлагаю я Тоне.

— Ну, нет, Маратка, — возражает Тоня. — Я хочу, чтобы ты проводил меня до общежития...

Спустя полчаса мы с режиссером Луговым несемся по хурангизскому тракту в полк. Луговой расспрашивает, как мои дела, вижусь ли я с Тоней. Я не очень-то распространяюсь.

— А где этот ученый?

— Лал Малахитович что ли? — смеется Луговой. — Ловко ты его тогда окрестил. Он действительно Лал Малахитович. Только и думает о своих камушках.

— Он сейчас здесь? — опять спрашиваю я.

— Ну, что ты! Уехал давно. Съездил на Памир. Вернулся. Несколько дней побыл и улетел самолетом в Москву. А ты все к нему ревнуешь?

— Тоже мне, нашли объект ревности!

— Может, ко мне ревнуешь? — смеется Луговой. — Не ревнуй, сержант. Тонечка твоя действительно одно загляденье. Но поверь мне, у меня нет недостатка в знакомых женщинах. Хочешь, познакомлю с какой-нибудь актрисой? Ты любой понравишься. Таких, как ты, женщины любят!

— Ни к чему, — говорю я с безразличием. — У нас — служба. Не до женщин нам...

— Еще бы! — хохочет Луговой, и мы замолкаем. Восемнадцать километров — от силы полчаса езды.

Вот уже и шлагбаум на контрольном пункте завиднелся. Вот и домики санчасти за деревьями видны. Но что-то там народу так много! Случилось что ли что-нибудь? Я выскакиваю из «виллиса» и тут же останавливаюсь. Все стоят в скорбном молчании.

— Что произошло? — тихонько спрашиваю ребят.

— Лейтенант Большов и сержант Трошкин сгорели в самолете, — отвечает один из них.

— Большов? — переспрашиваю я. — Трошкин? — только тут доходит до меня, что погиб Костя Трошкин. — Как же так? — не могу поверить я. — Где они сейчас?

— Да сгорели же! — строже вразумляет тот же голос. — Одни обугленные куски мяса остались.

Я медленно прохожу к. крыльцу санчасти, поднимаюсь по приступкам и снимаю фуражку. Дежурная медсестра стоит у входа, глаза у нее заплаканные.

— Не надо, не входите, — говорит она. — Не с кем прощаться. Сгорели...

Я стою и верчу в руках пакетик с пустышками. Дорогой я держал соски в руках, вот и сейчас верчу их.

— А Нина... Костина жена, она знает? — спрашиваю трудом.

— Знает, конечно... Утром еще сгорели...

Я спускаюсь с крыльца и иду в сторону бараков, где живет Нина. Шофер догоняет меня, спрашивает:

— Куда артиста-то деть?

— Вези назад! Разве сейчас до него...

Вхожу в барак. В коридоре люди. Двери отворены. Нина лежит на кровати. Она то плачет, то теряет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату