движением, творимым из звука. Он потерял ощущенье времени. К нему подошел старик с другим барабаном, побольше первого и разогретым у костра. Он продолжал ударять в свой барабан, забыв о страхе и не опасаясь сбиться, лишь кивая себе в такт и выжидая миг замены. И миг пришел, он с ходу ударил в другой, принесенный, и вот уже тяжелый, теплый этот барабан в его руке, и старик отошел — и ни удара не пропущено, не скомкано, и не было разрыва в мысли и движении, только рокот стал явственно и странно гуще — звучней загудела теплая тугая кожа барабана. Он исполнил свое, дело безупречно. И когда кончилось, женщины города прошли через площадь с корзинами яств, угощая певцов и толпу во славу и честь безупречного барабанщика. И с той поры он получил голос в решениях клана, а годом позже исцелил ребенка, от рождения недужного.

Была минута, когда он почувствовал, что дальше бежать нету сил. Он начал не как надо, на чужой и непосильной скорости, гонясь за бегуном, который намного резвей. Тот почти сразу пошел полным своим ходом, без натуги повел бег. А он, как дурак, пустился тут, же вдогон и дал себя вымотать. Еще миг, и легкие лопнут — боль жжет их уже, боль вытеснила без остатка все дыхание, и сейчас он споткнется и рухнет. Но минута прошла. Минута прошла, и другая, и третья, а он все бежит — и темный бегун впереди, в клубящемся тумане, маячит неподвижной тенью. И он бежит неотступно за тенью, и боль остается позади.

28 февраля

Авель внезапно и сразу проснулся, прислушался. Лампа не горит, погасла. В комнате ни звука. Что же могло разбудить? Он сел рывком, вгляделся в угол, в лежащего там деда. В очаге рдел жар, стены мягко озарялись и меркли. Со двора не слышалось ни ветра, ничего; оттуда полз лишь ночной холод и ложился на земляной пол холодом пещеры. Старик не шевелился, и Авель понял, что он мертв. Кинул взгляд на оконные стекла, на эти черные смутно-зеркальные квадраты. Темно. Еще не утро, еще не скоро забрезжит седьмой рассвет; и он встал и начал обряжать деда. Певцов звать не надо; ничего от них не переменится, а обрядить он и сам сумеет. Он выше поднял старику голову, смочил длинные седые волосы. Заплел косу и обвил тесьмой. Облачил тело в яркую, ритуальной расцветки, одежду: вишневую вельветовую дедову рубаху, белые штаны и мягкие, выбеленные каолином, низкие мокасины. Снял сверху мешочки с цветенью и мукой, птичьи священные перья и записную книгу, в которой дед вел свой календарь. Все это, вместе с початками цветной кукурузы, он положил у тела, сыпнув в четыре стороны мукой. Обернул деда в одеяло.

Стояла предрассветная густая темень; миновав загоны для скота, он садами дошел до католической миссии. Заработал включенный генератор, одно за другим осветились окна вверху, на лестнице и в коридоре, и отец Ольгии распахнул дверь.

— Что тебе, во имя господа?..

— Мой дед умер, — сказал Авель. — Похорони его.

— Умер?.. Да, да, конечно… Но, господи боже, разве не мог ты подождать до…

— Мой дед умер, — повторил Авель. Голос был негромок. В нем не было ни дрожи, ни волнения.

— Да, да. Я слышал, — сказал священник и потер зрячий глаз. — Но ведь ночь еще, господи. Ночь ведь на дворе. Я понимаю твое горе, но…

Но Авель ушел уже. Ежась от холода, отец Ольгин всматривался в темноту.

— Я понимаю, — сказал он. — Понимаю. — И перешел на крик: — Понимаю! О господи! Я понимаю — понимаю!

Авель не стал возвращаться в дедов дом. Он торопливо пошел окраиной городка на юг. У последнего дома он остановился, снял с себя рубашку. Тело озябло и ныло от холода. Он присел у глиняной печи, сунул руки внутрь, в одетую мерзлой коркой золу, в сажу, и патер себе грудь, плечи и предплечья. Встал и, выйдя на грунтовую дорогу, торопясь, пошел в темноте на юг. Было тихо, слышался лишь его быстрый, ровный шаг на снежном насте, а он все шел и шел вдаль по дороге.

Темнота чуть побледнела, словно это сама ночь шевельнулась медленно и отодвинулась; затем мутно-свинцовый зыбкий отсвет лег на снег, и дюны, и черную хвою. А над черным восточным нагорьем забрезжила матовая, молочная с серым, заря. Он почти уже дошел до места — и увидел участников бега, стоящих в отдалении.

Он присоединился к ним, и, сгрудясь, они стали ждать, и холодная долина светлела предрассветно. Над миром лежала туча, тяжелая, сплошная. Она тянулась до черной месы, стирая ее контур, заволакивая скат. Но седловину не заволокло, там проглядывал ясный, пустой омут вечности. Они смотрели туда и ждали, и, вот — так плавно и переливчато, что глазу и не уловить всей цветовой игры, — пустота стала ярчеть, менять оттенки: от пемзы, через жемчуг и перламутр, к оранжевому, розовому, светлому румянцу. А затем нависшую над месой тучу окаймило снизу огнем, край неба вспыхнул холодным заревом рассвета — и бегуны устремились вперед.

Вздрогнув от этого внезапного и быстрого начала, тихого и дружного, он побежал следом. Он бежал, и тело разрывала боль, и он продолжал бежать. Бег его был беспричинен, бег был ради бега, и родной земли, и разгорающегося рассвета. Взошло солнце в седловине месы и через заснеженный дол и холмы кинуло снопы лучей на дорогу, и ночной холод отступил, и пошел дождь. Вдали стройные черные тела бегущих скользили бесшумно сквозь косой свет и дождь. Он продолжал бежать, его уже облил холодный пот, и грудь ходила ходуном от боли бега. Ноги подкосились, он упал в снег. Кругом шел дождь и чертил сажевые полосы на покалеченных его руках, стекая черными каплями на снег. И он поднялся и продолжил бег. Он был один — и продолжал бежать. Всем существом своим он сосредоточился на чистом движении бега и уже не думал о боли. Не думал ни о чем, мозг охватило полное изнеможение, и теперь он наконец-то видел мир бездумно и проникновенно. Видел каньон, и горы, и небо. Видел дождь, и реку, и заречные поля. Видел темные рассветные холмы. И на бегу он шепотом запел. Без голоса и звука; были только песенные слова. И он бежал, несомый нарастающею песней. Дом из цветени, дом, из рассвета сотворенный. Кцедаба [Здесь конец (таноанский яз.) — традиционная концовка сказания].

Перевод Осия Петровича Сороки

Предисловие Александра Владимировича Ващенко 1978 г.

Индейской культуре в США не везло на протяжении долгих столетий. Резко отличная от европейской, глубоко скрытая от постороннего взгляда, она развивалась сама в себе, служа подчас лишь экзотической диковинкой для широкой публики.

История индейского меньшинства кровавой трагедией происходит через три века истории континента, от первых провокационных захватов земель колонистами до индейских войн на американском Западе, завершившихся в 1890 г. грохотом пушек у Вундед Ни, расстрелявших 200 безоружных индейцев-сиу… «История, история… глупцы, что знаем мы об этом и хотим ли знать? Мы начали её с убийства, а не с открытия. Нет, мы не индейцы, но мы люди, живущие с ними в одном мире…» — размышлял с горечью американский поэт У. К. Уильямс.

Конечно, из этого вовсе не следует, что Америка не пыталась понять индейскую культуру, однако до недавнего времени исследования виднейших ученых оставались достоянием узкого круга заинтересованных лиц. «Индейцы — это котел, в котором что-то кипит. Время от времени кто-нибудь подойдет, снимет крышку, заглянет внутрь. Потом уходит, чтобы уже не возвращаться» — так говорит о судьбе народной культуры ирокезский вождь, наш современник. Поэтому и теперь рядовой американец едва ли назовет какие-либо индейские имена, кроме Покахонтас и Сакаджавеи, да и то не сознавая, что те, кому они принадлежат, стали, по существу, национальными героинями Америки, а имя Понтиак соотнесет скорее с маркой автомобиля, чем с вождем, который два века назад угрожал существованию европейцев на континенте.

Свыше полустолетия после Вундед Ни история индейской культуры в США была историей «исчезающих американцев», «молчаливого меньшинства»… «Подопечные нации» — так значились индейцы в государственных бумагах — влачили жалкое существование в бесплодных резервациях, вкрапленных в просторы Америки; упадок духа, голод, алкоголизм, самоубийства стали и их среде обыденными явлениями.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату