каким-то образом или сами с собой играют в такую странную вампуку — это определённый театральный жанр, где себя пугают и испытывают при этом некое театрализованное наслаждение… Это не театр ужаса. Не фильмы ужасов. Это реальность. Я вижу, что на меня смотрят честными глазами и говорят: «Всё, катастрофа! — вот она, наползает».

Потом с одним из самых ярких людей, говоривших это, ты остаёшься вдвоём. Он ещё более доверительно тебе говорит о том же…

Я отвечаю ему тогда: «Слушайте, но ведь Вы такой сильный человек, Вы много знаете, много умеете. Ну, Вы разъясните что-то „Сути времени“ — вот этой группе, которая в этом городе что-то подрастерялась, не всё понимает. Придите к ней, поговорите, помогите. Давайте работать вместе». А человек мне на это отвечает (человек довольно молодой, гораздо моложе меня): «Ой, Вы знаете, лет десять бы назад с какой радостью я этим всем занялся! А тут уже столько жизненных обязательств…»

И вдруг всё, что я увидел перед этим (все эти умные, сильные лица бизнес-элиты, политической элиты, весь этот сухой рационализм, которым я всегда восхищаюсь, вся эта недюжинная воля, разум), — всё то хорошее, чем я успел восхититься, вдруг оно всё предстало, как рассыпающаяся глина… Только что казалось, что всё это живое и очень цельное, настоящее, подлинное. А оно вдруг берёт и сыпется. И на этом месте образуется какая-то груда песка.

И тогда ты вдруг понимаешь, что, может быть, эти полурастерянные люди, которые собрались и жмутся друг к другу в этой группе «Сути времени»… (Это в данном городе, в других городах это происходит совсем не так, — я подчеркиваю, в Москве, в Ленинграде, Красноярске это всё не так.) Но вот в том, конкретном городе, где я оказался, они жмутся друг к другу чуть-чуть растерянно и неловко… — может, те люди и лучше…

Потому что, вдумайтесь… Если человек — крупный, сильный, волевой, настоящий — без всякой театрализации всерьёз говорит о катастрофе, то он же должен заняться каким-то её преодолением. Ну, не знаю… бункер на случай ядерной войны должен для себя вырыть… А если он мыслит категориями целого, то он должен страну спасать от этой катастрофы. Какие у него в этой ситуации могут быть жизненные обязательства, даже перед близкими? Может быть одно обязательствО, а не обязательствА. У него может быть обязательствО — эту катастрофу не допустить, спасти от неё, если он сильный, крупный, волевой, умный человек с возможностями. У него других обязательств нет.

Они у него были бы в другом случае в огромном количестве, — если бы он смотрел на меня и говорил: «Сергей Ервандович!.. Да что Вы выдумываете! Да какая катастрофа! Всё в шоколаде, всё очень здорово. Идём к возрождению России. У нас скоро всё будет лучше, чем где бы то ни было на земле. Ну, извините, у меня много конкретных жизненных обязательств на этом великом, счастливом пути. Я должен заниматься своими близкими, своими детьми, своими родителями. Я должен заниматься своим бизнесом, я должен заниматься ещё чем-то. У меня много целей, они у меня размечены в соответствии с определёнными жизненными планами».

Этот человек был бы прав в таком случае. Как только он говорит: «Да всё в шоколаде, всё хорошо. Мы идём не в пропасть, а по великому, счастливому пути на Фудзияму, или Эльбрус, или на Джомолунгму. Всё хорошо», — он дальше имеет право говорить об огромном количестве жизненных обязательств. И было бы странно даже, если бы он об этом не говорил.

Но если он «в первых строках сего письма» (в рассказе Бабеля было так сказано: «В первых строках сего письма спешу Вас уведомить») говорит, что надвигается чудовищная катастрофа, если он об этом говорит серьёзно, целостно, подлинно, то как он может дальше говорить о том, что у него до фига каких-то там жизненных обязательств? Кто из нас двоих сошёл с ума? Я или он?

Мне-то кажется, что это такое специальное состояние ума и души, в котором один очаг, одна часть мозга и сердца говорит об этой катастрофе и крутится в одном направлении, а другая часть того же мозга и сердца говорит о том, что у неё много жизненных обязательств, и крутится в другом направлении. Но это знаете, как называется? Это — раздвоение личности, потом расчетверение и так далее. Шизофрения, прошу прощения, это называется.

Постмодернисты об этом писали — «шизокапитолизм»…

Я в данном случае говорю не о частной психиатрии, а о синдроме, который охватывает целое сообщество, группы. Обязательства у них, понимаете? С одной стороны — катастрофа, а с другой стороны — обязательствА. И времени у них для того, чтобы протянуть руку как-то сжавшимся, прижавшимся друг к другу, чувствующим беду, растерянным, тоже ведь неслабым и хорошим людям, — на это времени нет. А может быть эти-то люди и есть последний шанс на преодоление катастрофы? Может, другого-то шанса и нет? Этот — крохотный, слабый, а другого нет вообще.

Проходит второй день. Я уезжаю из города. Очень много было разговоров, встреч… И в полубеспамятном состоянии я падаю на полку вагона СВ, который едет в Москву, и хочу заснуть.

В этот момент за стенкой вдруг начинается невероятно грязный женский и мужской мат. Ну, я в геологических экспедициях поработал, в театре провинциальном и ином тоже достаточно много чего поставил и вообще никак ханжой не являюсь. Но это был невероятно грязный и одержимо-животный, скотский мат. То барышне объясняют, как это будет происходить… То мужики… почти хрюкают, рычат… Включена ещё очень громко американская музыка, но они орут ещё громче…

12 часов ночи. Со мной вдруг что-то происходит, и я точно понимаю, что я этих мужиков, орущих за стенкой, просто уложу. А если они ещё дёрнутся, то сделаю что-нибудь и похуже. И я начинаю вставать и одеваться. Жена моя это видит и бежит за проводницей, что-то ей объясняет (видимо, достаточно доходчиво), и проводница идёт в этот зверинец. И начинает говорить: «Сынки, сынки, — а проводница очень простая, русская женщина, — сынки, ну, что ж вы делаете? Тут же немолодые люди, они же отдыхать хотят, они же, как ваши родители. А вы тут что?»

Рычание этого коллективного зверя вдруг чуть-чуть затихает. Потом ещё больше, потом ещё больше…

Эта простая женщина оказывается намного умнее меня. Она совершает некое волшебство… Вот здесь где-то находился человек. Он уже пошёл в сторону зверя. А она его возвращает назад простыми, простыми словами. Потом выходит из соседнего купе, и говорит, что это 12-й вагон, а 13-й полностью набит болельщиками, и они все пьяные. Это их руководство тут гудит, говорит проводница. А там (в 13-м вагоне) гудят сами болельщики. Уже весь вагон набит милицией, и вообще, Бог знает, что творится…

Но главное не в этом. А главное, что она возвращает, возвращает то, что уже от человека далеко ушло в зверя, возвращает в [собственно] человеческую точку. Но если она вернула ненадолго, оно опять начнёт уходить. Даже если кто-то опять вернёт… Когда именно оно, это человеческое, уйдёт до конца?

Мы всё говорим: «Катастрофа… не катастрофа…Римский клуб…то, сё… геополитический ужас…» А катастрофа — вот она. Она уже за стенкой, в вагоне, ревёт. Она завтра выйдет на улицу, и ей на всё наплевать — четвёртый проект, пятый, седьмой, десятый… Она уже рычит, она лезет к тебе изо всех щелей. Ты можешь сколько угодно замазывать эти щели, она снова и снова их пробивает. И в каком-то смысле она, конечно, носит всемирно-исторический и даже более сложный, всемирно-контристорический характер. Что, разве не так?

Но если это так, то единственный способ что-нибудь сделать — это осознать, что это так и сказать себе самому: «Дорогой друг, ты находишься вот здесь. И это полный абзац. Собери силы, встань. Тебе трудно. Ты на исходе, на пределе, но сделай ещё шаг наверх. А потом ещё набери силы и сделай ещё шаг наверх. И ещё».

Всегда хочется быть добрым. Всегда хочется быть мягким. А этот пример даже показывает, что иногда таким и нужно быть. Но только я бывал в разных ситуациях в жизни. Бывал в ситуациях, когда в экстремальных походах или геологических экспедициях у меня было две возможности: или проявить эту окончательную и неприятную жёсткость, или погибнуть вместе с другими, а главное погубить других, за которых ты отвечаешь. Отвечаешь, — слышите это слово? От-ве-ча-ешь. Поэтому я буду говорить о неприятных вещах не потому, что мне кого-то хочется обидеть, а потому, что иначе нельзя. Иначе не получается.

То, о чём я говорю, — это феномены. Есть такой феноменологический метод, он оперирует не понятиями. (Понятиями я тоже буду оперировать, но чуть позже.) Он оперирует идеальными типами, образами, живыми ситуациями, превращая их в такое понятие (вот оно — мёртвое, оно создается путём абстрагирования).

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×