резкой перемене жизни Есенина, которая наступила для него с того дня, когда он уехал из России.
Сильное впечатление имеет не только свои плюсы, но и свои минусы. Закаленный жизнью пожилой человек, может быть, и перенес бы сравнительно благополучно такую встряску, но Есенин был молод, впечатлителен и уж никак не мог считаться в ту пору закаленным жизнью. Но это еще полбеды. Главное душевное потрясение заключалось в том, что как бы он искренне ни любил Айседору, но, во-первых, для его самолюбия не могло пройти бесследно, что не он, известный русский поэт, получивший признание еще до революции, привлекал внимание заграничной публики, а его спутница, артистка с мировым именем. Он был только «добавочной сенсацией», но никак не главным козырем гастрольной игры.
Я не был около Есенина и Дункан во время их заграничной поездки, но я много слышал от людей, заслуживающих полного доверия, что Есенин чувствовал себя далеко не в своей тарелке, часто оказывался в двусмысленном положении. Все это не могло не действовать на него.
Несомненно, что и пристрастие к алкоголю зародилось в нем не в рязанской избе, не в Петрограде 1915–1917 годов, не в Москве 1918–1919 годов. Все это время, начиная с Петрограда (с небольшим перерывом), я часто встречался с ним и знаю хорошо и точно, что он был равнодушен к вину. Особенно это стало мне ясно, когда мы жили под одной крышей в писательской «коммуне». Миф № 1, созданный вокруг его имени далекими и от Есенина и от литературы безграмотными и беспринципными людьми, знавшими о существовании Есенина лишь от «окололитературных» пьяниц и забулдыг, не нуждается в опровержении, до того он нелеп и беспочвен.
Представьте себе, что отпетые игроки, одержимые картоманией и рулетоманией, пытались бы провозгласить своим «вожаком» Достоевского, о котором они узнали только то, что один раз в Дрездене он «проигрался до ниточки» в тамошнем «казино», и вам станет ясно, какое кощунство со стороны людей, опустившихся до дна, стараться загрязнить святые имена, чтобы почувствовать себя в своем воображении чище, чем они были на самом деле.
Но, как известно, недаром существует иезуитское правило: «Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется». И вот мне часто приходилось слышать вопрос молодых людей, далеких от мысли чернить память Есенина: правда ли, что Есенин писал свои стихи
Трижды развеянный по ветру миф о Есенине все же оставил, оказывается, свои следы.
Я пишу в надежде, что те, кто еще не разучился чувствовать правду, поверят мне, знавшему Есенина очень близко, что даже в самые трудные моменты его жизни, уже после возвращения из-за границы, с ним подобного никогда не случалось.
Ко всем обстоятельствам, ломавшим его жизнь и подтачивавшим здоровье, нельзя не прибавить еще одного: при всем обаянии Айседоры столь большая разница в годах не могла психологически пройти для Есенина бесследно, особенно когда в некоторых кругах становилась притчей во языцех. Опять-таки большинство Друзей не придавали этому особенного значения. Но жизнь есть жизнь.
Вспомните строчку из прекрасного стихотворения Анны Ахматовой:
С какой бы стороны мы ни подошли к поездке Есенина за границу, нельзя не признать, что такие перемены и потрясения, как внутренние, так и внешние, не могли не подготовить почвы будущей трагедии.
Журнал имажинистов «Гостиница для путешествующих в прекрасное» начал свое существование до отъезда Есенина за границу. По его возвращении в Москву в нем были напечатаны новые стихи Есенина. Таким образом, сотрудничество продолжалось, но началось уже его охлаждение к журналу. В № 3 после больших колебаний он все же дал свою «Москву кабацкую», а в № 4 наотрез отказался сотрудничать.
Были у нас и новые сотрудники, как называл их Мариенгоф — «молодое поколение» имажинистов, — Иван Грузинов, Николай Эрдман, Матвей Ройзман. Последний славился среди нас своей кипучей энергией, он принимал деятельное участие во всех делах, связанных с изданием журнала и будущего сборника под лаконическим заглавием «Имажинисты» с четырьмя участниками: Мариенгофом, Ивневым, Шершеневичем, Ройзманом (1925 г.).
У Есенина в ту пору назревал разрыв с Мариенгофом, и он не дал своих стихов для этого сборника.
С Есенина начала постепенно сползать искусственная позолота Запада, проявлявшаяся в какой-то странной манере держать себя, словно он так долго путешествовал по дальним странам, что отвык от родных мест и едва их узнавал (первое время он даже говорил с нарочитым акцентом). Он становился снова прежним Есениным времен 1915–1920 годов. Но все же в нем чувствовалась какая-то надломленность.
Встречи наши с Есениным продолжались, как будто в жизни его не произошло никаких перемен. А перемены все же были. Хотя он стал «прежним Есениным», но в нем не было прежней есенинской простоты и непосредственности. Он иногда задумывался, иногда смотрел рассеянно, потом как бы стряхивал с себя что-то ему чуждое, и опять становился самим собой, улыбался и балагурил.
Однажды он неожиданно взял мою руку и, крепко сжав, тихо проговорил:
— А все-таки ты счастливый!
— Чем же это? — спросил я удивленно.
— Будто не знаешь?
— Не знаю…
— Ну вот тем и счастлив, что ничего не знаешь.
И быстро переменил тему разговора, так что я до сих пор и не знаю, что он имел в виду. Предполагаю, что это был порыв, когда он хотел поделиться со мной какой-то своей болью, но потом раздумал. Еще до этого странного разговора я стал замечать, что его что-то тяготит. Но пока все это было только как бы намеком на будущее признание.
Разрыв между Есениным и Мариенгофом прошел мимо меня. Или Есенин не хотел меня впутывать в свои «распри», или не хотел оказывать на меня давление, чтобы я последовал его примеру и отстранился от Мариенгофа. Есенин не был никогда ни мелочным, ни мстительным. Благородство души не позволяло ему искать союзников для борьбы с бывшими друзьями. Здесь я не могу не высказать своего мнения, что его дружба с Мариенгофом была связана романтикой и скреплена душевной привязанностью. Говоря об их отношениях, я должен коснуться мифа № 2, скорее комического, чем злостного (каковым считаю миф № 1, о котором я писал выше). Миф № 2 заключается в том, что в одно время некоторым людям понадобилось найти «козла отпущения», чтобы доказать, что Есенина кто-то «совращает», тянет в болото. А так как Мариенгоф кому-то был неугоден, то на него и посыпались «палочные удары».
Дошло до того, что хороший писатель, добрый и благородный товарищ — Борис Лавренев, живший в то время в Ленинграде, был кем-то из недоброжелателей Мариенгофа до того «нашпигован», что, не разобрав, в чем дело, разразился статьей, в которой обвинил огульно всех имажинистов в том, что они «спаивают Есенина». Между тем Мариенгоф не брал в рот вина, да и жизнь вел такую, которая также была далека от богемы.
Я написал письмо Лавреневу, он тотчас же отозвался, но амнистировал только меня, написав, что меня он «не имел в виду» в своей статье, но от своих обвинений не отказывался. Между прочим, и Вадим Шершеневич тоже не грешил пристрастием к алкоголю.
Этот случай еще раз доказал мне, как трудно бывает опровергнуть нелепые слухи, даже если они пущены без злого умысла. Я считаю, что дружба Есенина с Мариенгофом была настолько большой и настоящей, что она продолжает «посмертное существование», несмотря на происшедший разрыв.
Что касается дальнейших обвинений Мариенгофа, что он «затянул в сети имажинизма» Есенина, то и эти обвинения совершенно беспочвенны, так как Есенин приехал в Москву в 1918 году далеко не ребенком, а молодым и признанным всей Россией поэтом, не склонным влезать в чьи-либо сети, что доказал петербургский период его жизни, когда за ним охотились более зрелые и опытные «ловцы человеческих душ». То, что Есенин оставался всю жизнь самим собой, дружил ли он с «крестьянскими писателями», подписывал ли «манифест» с имажинистами, доказывает, что Мариенгоф, если бы даже хотел, не мог бы в