C.Л. начал проявлять нетерпение. Эйвери, лежа на бугристой койке, по десять раз за ночь вонзавшей острые выступающие пружины ему в бока, лениво ухмыльнулся и снова поднес к глазам письмо.
Письмо было исполнено дзенской простоты:
C.Л. твердо знал, чего хочет. Это забавляло Эйвери и вдобавок предоставляло дополнительную информацию. C.Л. думал, что очень хитро скрыл, кто он такой, — но при этом то и дело прокалывался, позволяя Эйвери узнавать о себе все больше.
Эйвери уже понял, что С.Л. никогда не сидел в тюрьме. Потому что если бы он там посидел, то знал бы, что время в тюрьме течет очень-очень медленно. Медленные дни, еще более медленные ночи. От завтрака до ланча — целая эпоха. От ланча до ужина — века. От того момента, как выключат свет, до прихода сна — бесконечность. Так что шесть-семь недель, минувшие с первого письма и так измучившие С.Л., для Эйвери ничего не значили. Для Эйвери чем дольше будет тянуться эта головоломная переписка — тем больше удовольствия.
Эйвери был удивлен и даже немножко разочарован такой слабостью. Он привык думать об С.Л. как об интеллектуально равном, но теперь тот явил огромное отставание. Так очевидно выказать свое нетерпение мог лишь человек, не задумывающийся о последствиях.
Эйвери с болью вспомнил тот день, когда сидел на детской площадке, ожидая Мэйсона Дингла. Если бы только он тогда проявил терпение. Если бы второй молокосос не появился на площадке и не полез на качели неподалеку. Если бы он смог сдержаться…
Эти мысли о Мэйсоне Дингле оспинами въелись в Эйвери, они являлись незваными- непрошеными пару раз в неделю и всякий раз заставляли его чувствовать себя жалким идиотом.
С тех пор он изменился. Заключенный в эту железобетонную могилу, он познал цену терпению. Спокойные и вежливые беседы с Финлеем были возможны лишь благодаря крайней степени терпения. Час стоять в очереди за едой, чтобы какая-то человекообразная обезьяна швырнула тебе горелые крошки от лазаньи со дна противня, — это также требовало терпения и самоконтроля.
Но теперь было слишком поздно. Горше всего для Эйвери было то, что именно теперь, когда он в полной степени овладел искусством самоконтроля, ему совершенно негде его применить.
Это нетерпеливое, требовательное письмо доставило Эйвери больше удовольствия, чем все предыдущие осторожные послания. Оно обозначило слабину в оборонительной системе С.Л. Столь явно выраженное желание заставило Эйвери испытать то, чего он не испытывал уже очень долго. Власть над себе подобным.
16
Эйвери не отвечал, и Стивен ощущал его молчание почти физически. Временами у него начинало болеть ухо, временами першило в горле, временами ныло где-то внутри. И как ни засовывал он палец в ухо, как ни прочищал горло, ему никак не удавалось достичь той точки, откуда исходило желание разреветься от разочарования. Отсутствие письма было невыносимо, как зуд, и Стивен готов был броситься на землю и кататься, подобно блохастому псу, в тщетной попытке почесаться.
Это продолжалось больше четырех недель. На плато зацвел вереск.
Стивен был крепким мальчишкой, но за эти недели черты лица его заострились, под глазами залегли темные тени от бессонницы, вертикальная морщинка, столь неуместная на детском лбу, стала глубже.
Он перестал копать.
От этой мысли ему делалось нехорошо всякий раз, как он смотрел из окна ванной на возвышающееся за домами плато. Плато давило на него, оно звало, стояло над душой, осуждая его жалкие попытки, — и кляло его за их прекращение.
Но в переписке он подошел так близко к разгадке, что прежние бессистемные раскопки казались теперь просто смехотворными.
Он вступил в непосредственный контакт с человеком, знающим, где похоронен дядя Билли.
Этот человек согласился на правила, установленные для него Стивеном, и вступил в игру.
Из-за этого Стивен оставил другую игру — игру, в которой не было ни других игроков, ни правил, ни реальной возможности проиграть.
Признавать бессмысленность этой игры было очень горько, — пожалуй, такого шока Стивен за свою недолгую жизнь еще не испытывал. Он настолько ослаб и потерял интерес к жизни, что это заметила даже Летти.
— Не пойдешь сегодня к Льюису? — спросила она.
Стивен мрачно помотал головой, и она больше не спрашивала. Летти очень надеялась, что Стивен поссорился с Льюисом и расстроен из-за этого, а не из-за того, что его гипотетическая шлюшка все-таки залетела. «За прекрасное письмо я благодарю искренне». Эти слова кружили в мозгу Летти, о них невыносимо было вспоминать и невозможно забыть.
Пусть это будет Льюис. Пусть это будет что-нибудь еще. У нее нет сейчас времени и сил об этом думать.
Пока класс по очереди читал по странице из «Серебряного меча»,[8] Стивен хмуро смотрел на доску и размышлял о том, что будет, если Эйвери вообще не ответит. Сможет ли он тогда жить как раньше? Да, сможет — так он заставлял себя думать, но тут же вспыхивал от этой лжи. Правда заключалась в том, что он привык полагаться на Эйвери. На эту карту — на эту игру в кошки-мышки — он поставил все.
Всего лишь в какой-нибудь миллионный раз за его недолгую жизнь Стивену не хватало человека, которому он мог бы довериться. Не Льюиса, а кого-то мудрее и старше, кто указал бы ему, где он допустил ошибку, и посоветовал, как ее исправить.
Он молча упрекал себя, нерешительно употребляя худшее из известных ему ругательств — мудак. Он мудацкий идиот. Что-то в его последнем письме так разочаровало Эйвери, что тот забрал свой мяч и ушел домой, — а мяч, это Стивен с горечью вынужден был признать, действительно принадлежал Эйвери. И если он, Стивен, хочет продолжать игру, то он должен придумать, как снова подружиться с Эйвери, даже если не это его истинная цель. То самое упрямство, которое три года держало Стивена на плато, теперь всколыхнулось в нем, отказываясь дружить с убийцей дяди Билли.
Но подобно тому, как крыса выучивается правильному поведению под действием электрошока, так и упрямство вдруг отступило перед перспективой никогда не узнать. Шок был настолько сильным, что Стивен вздрогнул всем телом, громко и больно стукнулся запястьем о парту и моментально вернулся от своих мыслей обратно в класс.