Николай Валерианович, не в службу, а в дружбу… ей надо подыграть на органчике… будьте так добры, там, на столике… повертите ручку!
Министр подходит к шкатулочке, вертит ручку, шкатулочка играет. Канарейка начинает петь: «Боже, царя храни!», свистит, потом опять поет то же самое; «…боже, царя храни…»
Министр. Поразительно!
Военная музыка уходит.
Что же это за такая чудесная птица?
Николай. Ее презентовал мне один тульский почтовый чиновник. Год учил ее.
Министр. Потрясающее явление!
Николай. Ну, правда, у них там, в Туле, и канарейки какие! (
Канарейка: «…бо… ря… ни… ца…», свистит, потом опять налаживается: «храни!.. боже, царя храни…» и наконец, запустив руладу, наотрез отказывается дальше петь. Министр перестает крутить ручку.
Опять что-то в ней заело!
Министр. Все-таки какое же искусство!
Николай. Среди тульских чиновников вообще попадаются исключительно талантливые люди.
Министр. Она поет только первую фразу гимна?
Николай. И то слава богу! Так на чем же мы остановились, Николай Валерианович?
Министр. Срок. Полагается трехлетний.
Николай. Эхе-хе… Ну что же…
Министр. Разрешите формулировать, ваше величество? (
Николай. Утверждаю.
Министр. Разрешите откланяться, ваше величество?
Николай. До свиданья, Николай Валерианович, был очень рад повидать вас.
Министр, кашляя, выходит. Оставшись один, Николай открывает балконную дверь, садится за стол, нажимает кнопку. Появляется флигель-адъютант.
Пригласите.
Флигель-адъютант. Слушаю, ваше величество. (
В дверях появляется военный министр Куропаткин, кланяется.
Темно.
Картина десятая
…Из темноты — огонь в печке. Опять Батум, опять в домике Сильвестра. Зимний вечер. С моря слышен шторм.
Порфирий у огня сидит на низенькой скамеечке. Потом встает (
Порфирий (
Послышался звук отпираемой ключом двери. Входит Наташа.
Ну что, есть что-нибудь?
Наташа (
Порфирий. Я так и ожидал. (
Наташа. Что это значит? Почему?
Порфирий. Потому, Наташа, что он погиб.
Наташа. Что ты говоришь и зачем? Ведь для того, чтобы так сказать, нужно иметь хоть какое-нибудь основание.
Порфирий. Основание у меня есть. Никто так, как я, не знал этого человека! И я тебе скажу, что, куда бы его ни послали, за эти два месяца он сумел бы откуда угодно подать весть о себе. А это молчание означает, что его нет в живых.
Наташа. Что ты каркаешь, как ворон? Почему непременно он должен был погибнуть?
Порфирий. Грудь… у него слабая грудь. Они знают, как с кем обойтись: одних они хоронят, прямо в землю зарывают, а других в снег! А ты не знаешь, что такое Сибирь. Эта Иркутская губерния больше, чем Франция! Там в июле бывает иногда иней, а в августе идет снег! Стоило ему там захворать, и ему конец. Я долго ломал голову над этим молчанием, и я знаю, что говорю. Впрочем, может быть и еще одно: кто поручится, что его не застрелили, как Ладо Кецховели, в тюрьме?
Наташа. Все это может быть, но мне больно слушать. Ты стал какой-то малодушный. Что ты все время предполагаешь только худшее? Надо всегда надеяться.
Порфирий. Что ты сказала? Я малодушный? Как у тебя повернулся язык? Я спрашиваю, как у тебя повернулся язык? Кто может отрицать, что во всей организации среди оставшихся и тех, что погибли, я был одним из самых боевых! Я не сидел в тюрьме? А? Я не был ранен в первом же бою, чем я горжусь? Тебя не допрашивал полковник Трейниц? Нет? А меня он допрашивал шесть раз! Шесть ночей я коверкал фамилию Джугашвили и твердил одно и то же — не знаю, не знаю, не знаю такого! И разучился на долгое время мигать глазами, чтобы не выдать себя! И Трейниц ничего от меня не добился! А ты не знаешь, что это за фигура! Я не меньше, чем вы, ждал известий оттуда, чтобы узнать, где он точно! Я надеялся… почему? Потому что составлял план, как его оттуда добыть!
Наташа. Это был безумный план.