и чувственные, изгибаются, мягкие и влажные, как мякоть граната, открывая белые ядра зубов.
Теперь красавец медленно обращает профиль к темному зрительному залу, под ровными, округлыми, густыми бровями нетерпеливо и беспокойно сверкают черные глаза, быстро перескакивая от одной точки к другой. Так настоящий охотник высматривает добычу, готовый одним прыжком броситься на намеченную жертву. Но пока — взор этот только мерцает, он не загорелся еще ярким пламенем, а лишь медленно ощупывает ряды лож и, минуя мужчин, оглядывает, как товар на продажу, женщин. Незнакомец рассматривает их одну за другой, выбирая, как знаток, и чувствуя, что и они рассматривают его; при этом слегка приоткрываются сластолюбивые губы южанина, и зарождающаяся улыбка этого сочного рта теперь впервые обнаруживает белоснежную, сытую, чувственную челюсть. Пока эта улыбка еще не имеет в виду какую-либо одну женщину, пока она еще обращена ко всем — к женщине как таковой. Но вот он приметил в одной из лож знакомую даму: его взор сразу становится сосредоточенным, в глазах, которые только что глядели нагло-вопрошающе, вспыхивает бархатный и вместе с тем искрящийся блеск, левая рука отделяется от шпаги, правая хватает тяжелую шляпу с перьями, и так он подходит к ней, с едва уловимым приветствием на устах. Мускулистая шея грациозно изгибается над протянутой для поцелуя рукой, он тихо говорит ей что-то. И по смятению и смущению дамы сразу заметно, как нежно и томно звучит этот певучий голос; затем она оборачивается и представляет незнакомца своим спутникам: «Шевалье де Сенгальт». Поклоны, церемонность, учтивость, гостю предлагают место в ложе, от которого он скромно отказывается; обмен любезностями переходит, наконец, в беседу.
Постепенно Казанова возвышает голос, направляя слова через головы окружающих. Он с актерским мастерством придает гласным мягкую певучесть, а согласным — ритмическую раскатистость. И все слышнее раздается его голос из рамок ложи, громкий и настойчивый, ибо он хочет, чтобы насторожившиеся соседи слышали, как остроумно и свободно разговаривает он по-французски и по-итальянски, как ловко цитирует Горация... Как бы невзначай кладет он руку в перстнях на барьер ложи таким образом, чтобы издалека можно было видеть дорогие кружевные манжеты и прежде всего блеск громадного бриллианта на пальце. Теперь он предлагает кавалерам мексиканский нюхательный табак из усыпанной алмазами табакерки. «Мой друг, испанский посланник, прислал мне его вчера с курьером», — доносятся его слова в соседнюю ложу, а когда один из кавалеров вежливо восхищается миниатюрой на табакерке, он бросает небрежно, но достаточно громко, чтобы его слова распространились по залу: «Подарок моего друга и милостивого государя, кельнского курфюрста».
Так он болтает, по-видимому совершенно небрежно; однако, рисуясь, хвастун в то же время глазами хищной птицы зорко следит за производимым им впечатлением. Да, все заняты им, он ощущает на себе любопытство женщин, чувствует, что вызвал интерес, изумление и восхищение, и все это придает ему еще больше смелости. Ловким маневром он перебрасывает разговор в соседнюю ложу, где сидит фаворитка герцога и благосклонно — он это чувствует — слушает его прекрасную французскую речь. Рассказывая о какой-то красавице, он рассыпается перед ней в любезностях, которые она принимает с ответной улыбкой. Теперь его друзьям не остается ничего другого, как представить шевалье высокопоставленной даме. И дело уже в шляпе. Завтра днем он будет обедать с городской знатью; завтра вечером он в одном из дворцов предложит устроить маленькую игру в фараон и будет обирать их; завтра ночью он будет спать с одной из этих блестящих, разодетых женщин — и все это благодаря своей отважной, уверенной и энергичной хватке, своей воле к победе и мужественной, открытой красоте смуглого лица. Именно эти черты дали ему все: улыбки женщин и солитер на пальце, усыпанную бриллиантами часовую цепочку и золотые петлицы, кредит у банкиров и дружбу дворян, и то, что прекраснее всего: свободу в бесконечном многообразии жизни.
Тем временем примадонна готовится начать новую арию. Казанова, уже приглашенный очарованными им кавалерами и милостиво вызванный к утреннему приему фаворитки, возвращается, после глубокого поклона, на свое место, садится и, опираясь левой рукой на шпагу, склоняет красивую голову, чтобы, как знаток, послушать пение. За его спиной, из ложи в ложу, из уст в уста, шепотом передается: «Шевалье де Сенгальт!» Подробностей о нем не знает никто — ни откуда он пришел, ни чем он занимается, ни куда направляется; но имя его проносится и гудит по всему темному и любопытному залу, забрасывается, танцуя, как невидимое, мелькающее пламя, наверх, на сцену, к охваченным таким же любопытством певицам. И вдруг маленькая венецианская танцовщица заливается смехом: «Шевалье де Сенгальт? Ах, этот обманщик! Да ведь это же Казанова, сын Буранеллы, маленький аббат, который пять лет тому назад ловко украл девственность у моей сестры; придворный шут старика Брагадино, хвастун, забияка и авантюрист!» Но она, по-видимому, не слишком возмущена его проделками, ибо из-за кулис она подмигивает ему, как старому знакомому, и многозначительно подносит кончики пальцев к губам. Он замечает это, узнает ее, улыбается и быстро соображает: она не испортит ему игры со знатными дураками, а предпочтет переспать с ним сегодня ночью.
III
Последние дни старого авантюриста
Латинская надпись на портрете Казановы в старости
1797–1798 годы. Кровавая метла революции вымела вон галантный век, головы христианнейшего короля и королевы лежат в корзине гильотины, и десять дюжин принцев и князьков совместно с венецианскими инквизиторами прогнаны к черту маленьким корсиканским генералом. Европа читает уже не «Энциклопедию», Вольтера и Руссо, а отрывистые бюллетени с театра военных действий, не слушает больше итальянских арий, а трепещет перед пушками. Великий пост навис над Европой: карнавалам и рококо наступил конец, нет больше кринолинов и напудренных париков, серебряных пряжек на туфлях и брюссельских кружев; никто не носит больше бархатного платья — оно сменилось мундиром и бюргерской одеждой.
Но странно: кто-то забыл о времени. Это какой-то старенький человечек там, на севере, в самом темном закоулке Богемии. Как рыцарь Глюк в легенде Гофмана, как какая-то цветистая птица, старик в бархатном жилете с позолоченными пуговицами, в вылинявшем и пожелтевшем кружевном воротнике, шелковых чулках с узорчатыми подвязками и в парадной шляпе с белым пером, среди бела дня спускается тяжелой поступью из замка Дукс по неровной булыжной мостовой в город. По старому обычаю смешной старик еще носит косу, хотя она и напудрена плохо (нет больше лакеев!), а дрожащая рука важно опирается на старомодную трость с золотым набалдашником, какие носили при королевском дворе летом 1730 года... Да, это Казанова, или, вернее, его мумия, он все еще жив, этот старый авантюрист, несмотря на нужду, заботы и сифилис. Кожа стала пергаментной, крючковатый нос выступает над дрожащим, слюнявым ртом, как птичий клюв, густые брови поседели и стали щетинистыми; все это дышит уже затхлым запахом старости и тления, высыханием в желчи и книжной пыли. В одних только глазах, черных, как смола, еще живет былое беспокойство, остро и зло выглядывают они из-под полузакрытых век. Но он недолго смотрит по сторонам, а только сердито брюзжит и ворчит про себя, ибо находится в дурном настроении. Да, Казанова никогда уже не бывает в духе с тех пор, как судьба выбросила его на эту богемскую свалку. К чему поднимать глаза — каждый взгляд был бы слишком большой честью для этих глупых ротозеев, этих широконосых немецко-богемских картофельных рож, которые никогда не высовывают носа дальше деревенской грязи и даже не выполняют своего долга: не приветствуют его, шевалье де Сенгальта, который в свое время всадил пулю в живот польскому гофмаршалу и получил из собственных рук папы римского Золотые Шпоры. Но еще досаднее то, что и женщины уже не уважают его больше, а прикрывают руками рот, чтобы сдержать раскаты громкого деревенского хохота. И им есть над чем посмеяться, потому что служанки рассказали попу, что старый греховодник охотно залезает им рукой под юбки и на своем тарабарском языке шепчет в уши всякие глупости. Но все же эта чернь все-таки лучше, чем проклятая