Один из крестьян, пожилой и разумный на вид, подходит ко мне и по-итальянски спрашивает, зачем я убил барана.
— Затем, чтобы заплатить за него и съесть.
— Но его святейшество волен запросить за него цехин.
— Вот ему цехин.
Поп берет деньги, удаляется, и ссоре конец. Крестьянин, что говорил со мною, рассказывает, что в войне 1716 года защищал Корфу. Похвалив его, я прошу найти для меня удобное жилище и хорошего слугу, который мог бы готовить мне еду. Он отвечает, что у меня будет целый дом и он сам станет стряпать, только надобно подняться в гору. Я соглашаюсь, мы поднимаемся, а за нами два дюжих парня несут мой мешок и барана. Я говорю этому человеку, что желал бы иметь у себя на военной службе две дюжины парней, таких, как эти двое; я стану платить им по двадцать монет в день, а ему, как поручику, по сорок. Он отвечает, что я в нем не ошибся и буду доволен своей гвардией.
Мы входим в весьма удобный дом; мне предоставляют первый этаж, три комнаты, кухню и длинную конюшню, которую я немедля превращаю в караульню.
Оставив меня, крестьянин отправился за всем, что мне было необходимо, прежде всего — искать женщину, которая сшила бы мне рубашек. В тот же день было у меня все: кровать, обстановка, добрый обед, кухонная утварь, двадцать четыре парня, каждый со своим ружьем, и старая-престарая портниха с молоденькими девушками-подмастерьями, чтобы кроить и шить рубашки. После ужина пришел я в наилучшее расположение духа: вокруг меня собралось тридцать человек, которые обходились со мной как с государем и не могли понять, что понадобилось мне на их острове. Одно лишь мне не нравилось — девицы не понимали по-итальянски, а я слишком дурно знал по-гречески, чтобы питать надежду просветить их своими речами.
Наутро предстала передо мной моя гвардия под ружьем. Боже! Как я смеялся! Славные мои солдаты все как один были бравые парни; но рота солдат без мундиров и строя уморительна. Хуже стада баранов. Однако ж они научились отдавать честь ружьем и повиноваться приказам командиров. Я выставил трех часовых: одного у караульни, другого у своей комнаты и третьего у подножья горы, откуда видно было побережье. Он должен был предупредить, если появится на море вооруженный корабль. В первые два-три дня я полагал все это шуткой; но поняв, что, возможно, буду вынужден применить силу, защищаясь от другой силы, шутить перестал.
Щедрость обеспечила мне любовь всего острова. Кухарка, которая нашла мне белошвеек, надеялась, что в какую-нибудь из них я влюблюсь — но не во всех разом; я превзошел ее ожидания, и она позволяла мне насладиться всякой, что мне нравилась; в долгу я не оставался. Жизнь я вел воистину счастливую, ибо и стол у меня был не менее изысканный. Подавали мне упитанных барашков да бекасов, подобных которым пришлось мне отведать лишь двадцатью двумя годами позже, в Петербурге. Пил я только вино со Скополо и лучшие мускаты со всех островов архипелага. Единственным моим сотрапезником был поручик. Никогда не выходил я на прогулку без него и без двух своих бравых парней «паликари». Эти доблестные стражи шли за мной для защиты от нескольких сердитых юношей, воображавших, будто из-за меня их оставили возлюбленные белошвейки. Я рассудил, что без денег мне пришлось бы худо; но без денег я, быть может, и не отважился бы бежать с Корфу.
Прошла неделя, и вот однажды за ужином, часа за три до полуночи, послышался голос часового: «Кто идет?» Поручик мой выходит и, вернувшись через минуту, сообщает, что некий добрый человек, говорящий по-итальянски, хочет поведать мне нечто важное. Я велю ввести его, и в присутствии поручика он, к изумлению моему, произносит с печальным видом такие слова:
— Послезавтра, в воскресенье, святейший поп Дельдимопуло возгласит вам катарамонахию. Если вы не помешаете этому, долгая лихорадка в полтора месяца сведет вас в мир иной.
— Никогда не слыхал о таком снадобье.
— Это не снадобье. Это анафема, проклятие, оглашенное со святыми дарами в руках; такова его сила.
— Что за нужда у священника убивать меня подобным образом?
— Вы нарушаете мир и порядок в его приходе. Вы завладели множеством девушек, и бывшие возлюбленные не желают брать их в жены.
Велев поднести ему вина и поблагодарив, я пожелал ему доброй ночи. Дело представилось мне серьезным: я не верил ни в какие катарамонахии, но нимало не сомневался в силе ядов. Назавтра, в субботу, не сказавшись поручику, я на заре отправился в церковь и, застав попа врасплох, произнес:
— При первом же приступе лихорадки, какой со мною случится, я размозжу вам голову. Стало быть, выбирайте: либо проклятие ваше подействует в один день, либо пишите завещание. Прощайте.
Предупредив его таким образом, я возвратился в свой дворец. В понедельник с самого раннего утра он явился с визитом. У меня болела голова. Священник спросил, как мое здоровье, и я сказал ему об этом; немало меня насмешив, он пустился заверять, что виноват во всем тяжелый воздух острова Казопо.
После его посещения прошло три дня; я как раз собирался сесть за стол, но вдруг часовой на передней линии, которому видно было море, подает сигнал тревоги. Поручик выходит и, возвратившись четырьмя минутами позже, объявляет, что к острову причалила вооруженная фелюга и на берег спустился офицер. Поставив свое войско под ружье, я выхожу и вижу, как поднимается в гору, направляясь к моим квартирам, офицер в сопровождении крестьянина. Поля его шляпы опущены; он старательно раздвигает тростью кусты, мешающие движению. Офицер один — следовательно, мне нечего бояться; я вхожу в свою комнату и велю поручику отдать ему воинские почести и ввести в дом. Надев шпагу, я стоя поджидаю его.
Это все тот же адъютант Минотто, который передавал мне приказ отправляться на бастарду.
— Вы один, — говорю я, — и значит, пришли ко мне как друг. Позвольте обнять вас.
— Мне ничего не остается, как прийти по-дружески; для врага у меня недостало бы сил одержать победу. Но не сон ли все, что я вижу?
— Садитесь, отобедаем вместе. Стол будет хорош.
— С удовольствием. А после обеда вместе уедем отсюда.
— Уедете вы один, если пожелаете. Я же уеду, только если буду уверен, что не попаду под арест и получу удовлетворение. Генерал должен отправить этого полоумного на галеры.
— Будьте благоразумны; лучше вам будет ехать со мной и по своей воле. Мне приказано препроводить вас силой, но сил у меня не хватит; довольно будет моего рапорта, и за вами пришлют столько людей, что вам придется сдаться.
— Никогда я не сдамся, дорогой друг; живым меня не взять.
— Но вы с ума сошли — ведь вы не правы. Вы ослушались приказа отправляться на бастарду. Только в этом ваша вина, ибо в остальном вы тысячу раз правы. Сам генерал так сказал.
— Стало быть, я должен был идти под арест?
— Без сомнения. Повиноваться — наш первый долг.
— Значит, на моем месте вы бы подчинились?
— Не могу знать; знаю только, что когда б не подчинился, то совершил бы проступок.
— Следовательно, если сейчас я сдамся, вина моя будет много больше и обойдутся со мной хуже, чем если б я не ослушался несправедливого приказа?
— Не думаю. Едем, и вы все узнаете.
— Вы хотите, чтоб я ехал, не зная своей участи? Не ожидайте чуда. Лучше будем обедать. Если уж я такой преступник, что ко мне применяют силу, я сдамся силе; виновней мне уже не быть, хоть и будет пролита кровь.
— Напротив, вина ваша возрастет. Будем обедать. Быть может, добрая еда придаст вам рассудительности.
К концу обеда до нас донесся шум. Поручик сказал, что к дому стекаются толпы крестьян, привлеченные слухом, будто фелюга пришла с Корфу только затем, чтобы увезти меня, и готовые действовать по моему приказанию. Я велел ему разубедить этих славных храбрецов и, выставив им бочонок кавалльского вина, отослать по домам.
Воодушевившись, они разрядили в воздух ружья. Адъютант, улыбаясь, сказал, что все это весьма мило, но если ему придется уехать на Корфу без меня, это, напротив, будет выглядеть ужасно, ибо он будет