Недоумение ещё висело над палубой, когда из-за борта послышалось тоном, равняющим испанского гранда с портовой сукой:
— Эй, на крейсере, принимай «Чойбалсана».
И на помытое тело крейсера полетели куски потной баранины. Шаланда встала под разгрузку.
Фокус
…Под дверью:
— Товарищ Батонкин!!!
— Да я не Батонкин, а Буханкин!
— Вот я и говорю, товарищ Батонкин, это безобразие!..
. . . . . . . . . . . . .
Дима Буханкин был здоров и годен только на подводную лодку. Только туда и больше никуда, и подводная лодка, вцепившись в него, как любовница в оступившегося мужа, как мышеловка в шакала, всегда висела на хвосте. Можно было бежать, бежать целый день, но она всегда оставалась. Не хотела его отпускать. Уже десять лет. Какое глупое железо! Но однажды хочется сказать: «Нет! Хватит!» — хочется сказать! А что делает подводник, если его не пускают, а ему хочется сказать? Он пишет в рапорте всё, что ему хочется.
Хотеть не вредно и, главное, не больно. Но заразительно. Заразительное это дело — рапорты.
Дима Буханкин писал. Долго, красиво, мучительно. Старательно высовывая язык: «Прошу меня тогда де-мо-би-ли-зо-вать!»
Его рапорт прочитали быстро. Быстрей, чем он его изобразил. Прочитали и расхохотались ему в лицо. Дима никогда прежде не видел, чтоб кусок бумаги мог так развеселить. Подброшенный, пополам порванный рапорт он еле успел подхватить.
В таких случаях, прежде чем хохотать, хорошо бы убрать из-под подводника всякие тяжёлые, тупые предметы. Но Дима, как это ни странно, сдержался и сказал только: «Ну, есть!»…
Как только вечернее солнце легло на воду на Северном флоте и залив добавил в прохладу запах гниющих водорослей, дежурный по лодке офицер Дима собрал в центральном вахту на отработку по борьбе за живучесть (чтоб они вспомнили, куда бежать). Собрал, проинструктировал и, распустив по отсекам, объявил начало отработки. Объявил, а сам отправился к заместителю командира по политической части, зачем-то ночующему на корабле. Перед дверью замка Дима надел на шею дыхательный аппарат, вымазал себе рожу заранее заготовленным углем и попрыгал для пота.
Отработка вахты разгоралась стремительно: «А-ва-рий-на-я тревога! Пожар в восьмом!..» Дима подождал, чтоб разгорелось посильнее, попрыгал ещё, чтоб получилось попотнее, и вломился к заму в каюту.
Сан Саныч Глоба, боевой замполит, спал, свернувшись на подушке, как бедный козлёнок, оставленный мамой.
«Даже жаль гада»,— подумал Дима и встряхнул зама, как варвар мумию.
— Сан Саныч!
— Га?!
— Сан Саныч!
Зам некоторое время сохранял форму подушки.
— Пожар!
Дима задышал горелым.
— Там пожар! В восьмом! Там люди не идут в огонь! Там горит! Я один! Я побежал! — крикнул он уже на бегу и швырнул зама обратно на подушку.
Зама тут же с неё сдуло. Возможность быстрого конца сделала его с лица зелёным.
В центральный зам вбежал в трусах, волосато задрыгал, босоного зашлёпал и заорал болотной выпью так, будто сзади его ели вилкой:
— Встать! Немедленно в огонь! Все в огонь! За мной! Я приказываю встать!
Пока он бежал до центрального, Дима уже успел умыться и собрать вахту для разбора учения. Вахта вытянула физиономии: учились, учились — на тебе!
— Встать!
Дима опомнился первым:
— Так, трое, вот вы, взять его — он у нас глобнулся!
Зама схватили и головой по ступенькам, как неразумную гориллу, потащили в каюту. Там его связали и уложили.
Зам сначала обомлел, а потом, даже связанный, хрипло плевался, сражался и кричал:
— Скотина! Я тебе покажу «глобнулся»! — но потом он затих и обещал вести себя хорошо. Утром Диму поволокли к начпо.
— Товарищ Батонкин…
— Я не Батонкин, а Буханкин.
— Понятно. Ну, так объяснитесь. Что это такое? В чём дело?
— Шутка это,— сказал Дима.— Фокус. Пошутил я. А он и обиделся. Но ведь без шутки нельзя, понимаете? Вот если б я над вами пошутил, вы бы тоже обиделись? А в войну? Без шуток на передовой трудно было. Я читал. И над замполитами шутили. И ничего. Все понимали. А как я добежал раньше него, а? И уже умыться успел. Вот, хотите, я вам сюда воду напущу? Хотите?
Начпо невольно оглядел каюту: ниоткуда даже не капало.
— При чём здесь вода?!
— Это просто фокус такой,— Дима умоляющими глазами смотрел на начпо,— понимаете, фокус. Закройте глаза, сосчитаете: «И-раз, и-два, и-три», откроете глаза — и кругом вода. Вот по этот стол. Даже брюки замочите. Хотя не замочите. Просто сядете повыше. А закроете опять глаза, сосчитаете до трёх — и воды как не бывало. И сухо везде. Вот хотите? Вот если я вам такой фокус покажу, вы меня простите?
Вообще-то авантюризм не свойственен нашему политотделу, нашему политотделу свойственно, скорее всего, любопытство.
Начпо свернул свой коврик, положил его повыше, взял в руки нижние ящики стола и, чтоб не замочить штаны и бумаги, сел на стол, по-турецки скрестившись, закатил глаза и, покачиваясь, как мулла на закат, затянул: «И-и-и-раз!»
При счёте «и-раз» Дима пропал из каюты со скоростью вихря и в одно дыхание, с аварийным до пояса лицом, влетел к командиру дивизии.
— Скорей! — завопил он дурным голосом.— Там начпо! Совсем уже! А то не успеем!
Командир дивизии выпрыгивал из-за стола и мчался к начпо ровно полсекунды.
За это время Дима успел натараторить ему в спину:
— Вызвал меня для беседы и вдруг наклоняется ко мне, глаза вот такие бешеные, и говорит шепотом, сейчас, говорит, вода здесь будет, надо, говорит, спасаться. Влез на стол и сидит там, а сам всё считает и считает. Чего-то.
Когда они ввалились к начпо, тот всё ещё сидел на столе в позе лотоса, обняв ящики, и, закатив глаза, занудно бредил: «И-и-и-три!»
— Даниил Аркадьевич!
— А?
Есть на флоте минуты, когда тебя удивляет вот это волосатое колченогое напротив.
— Что с вами?
На начпо ещё не сошло Божье озарение.
— Так… ведь вода-а… должна… пойти…— потерянно тянул он.
— Какая вода? Очнитесь!
Начпо очнулся и захлебнулся хлынувшей злобой.