решительно заявил я. — И такое вполне может произойти. Осуществляются и более удивительные планы. Нет, я не оставляю надежды на то, что однажды мы с Папой…
Я не стал заканчивать мысль. Невысказанные желания сбываются быстрее.
— Могу я проститься с Марией?
— Конечно, — сказал я. — Она огорчилась бы, если бы вы уехали, не повидав ее.
Шапюи покинул Англию. Рухнул очередной мостик между настоящим и прошлым, в котором осталась моя молодость. Рано или поздно тот, кому дарована долгая жизнь, увидит, как обрываются в се старые связи. Процесс разрушения неумолим. Мы с удовлетворением любуемся руинами древних строений. Но когда становишься развалиной ты сам, удовольствия никакого… Я иногда задумывался, какова жизнь столетних старцев. Ведь и в Англии попадаются мафусаилы. Говорят, в Уэльсе есть местечко, где мужчины и женщины дотягивают до восьмидесяти, а то и до девяноста лет при живых родителях. Возможно, надо пережить тот момент, когда обрушится последний мост. И тогда, должно быть, начнется своеобразное возрождение. Горизонт очистится от мрака прошлого, и ты поплывешь в безбрежности настоящего, хотя, увы, задорный молодой ветер уже не наполнит паруса… По-моему, еще при жизни нас ждет что-то вроде чистилища, усердно изучаемого теологами. Будет ли оно наградой или наказанием, благословенной совершенной свободой или просто полнейшим небытием?
Как бы там ни было, мне не хотелось дожить до той поры. Я уже пережил моего отца и почти всех моих близких и дальних родственников. Тюдоры не принадлежали к роду долгожителей, и отпущенный им земной срок не зависел от их почтительности по отношению к родителям.
LIV
Прежде чем отправиться в Европу и рисковать там жизнью на войне, мне необходимо было завершить одно дело, вернее, дождаться, пока Гольбейн не закончит официальный династический портрет Тюдоров. Он предназначался для зала аудиенций Уайтхолла. Приходя ко мне на прием, люди смогут увидеть изображения моего отца, основателя нашего величия, и моей кроткой матери, чье согласие на брак с Генрихом VII позволило покончить с притязаниями дома Йорков на трон. На этой стене благодаря гению Гольбейна поколения нашей семьи объединятся в небывалый союз: Джейн и малыш Эдуард будут с любовью смотреть друг на друга; мой отец увидит своих внуков; а Джейн и моя мать — обе — будут в моих объятиях, будто никогда и не покидали меня. Искусство жестоко в том смысле, что отражает то, чего никогда не было, и вместе с тем оно милосердно воплощает наши мечты, обеспечивая им вечное бытие.
Сеансы позирования перестали казаться отдыхом. Меня совсем не радовала перспектива долгого стояния на ногах, и даже сидячая поза быстро утомляла. Гольбейн предложил написать меня восседающим на троне в окружении детей, а родителей изобразить стоящими сзади на возвышении. Из королевской сокровищницы мы извлекли захваченный у ирландского вождя в начале четырнадцатого века трон. Его покрывала великолепная замысловатая резьба. Но я едва втискивался в него, что сильно портило мне настроение, да и старое дерево, грозя треснуть и развалиться, страшно скрипело под моей тяжестью.
Мои объемы и вес стали чрезмерно большими, и единственным выходом из положения могло быть приобретение более крепкого и широкого трона. Я уже не мог избавиться от телесной избыточности и испытывал своеобразное чувственное удовольствие, отказываясь худеть. Попытки вернуться к стройности вызвали бы слишком много обидных воспоминаний. Я больше не собирался бороться с полнотой. Зачем, если можно поменять кресла, доспехи и женщин? Безобразная старость сделала меня независимым — такую свободу едва ли может представить себе миловидная молодость.
В итоге Гольбейн остановился на групповой композиции. Из семи портретируемых трое уже пребывали в мире ином. Вместо моделей живописец использовал посмертную маску моего отца и деревянную погребальную статую моей матери. Обе они находились в крипте Вестминстерского аббатства возле мест погребений. Чтобы нарисовать Джейн, художнику пришлось положиться на свою память, а также на сделанные им еще при ее жизни наброски углем, сохранившиеся в его мастерской.
Джейн… С мучительным чувством я следил за тем, как искусная кисть Гольбейна создает рядом с моим портретом образ любимой. Пустоту моей нынешней жизни уже ничто не могло заполнить. Ибо мое отвращение к женщинам не ослабевало, они больше не привлекали меня, и я с трудом выносил само их присутствие. Ни о каких женских чарах больше не могло быть и речи.
Но что же восполнит эту потерю, избавив меня от одиночества, которое порождает кошмарные страхи? Почему потребности не умерли вместе с теми, кто их пробудил? Поиск новой кандидатуры взамен ушедших в небытие представлялся мне абсурдным и попросту бесполезным.
Целый месяц я позировал Гольбейну. Стоял необычайно теплый и влажный май, во дворце было душно и жарко, к тому же я надевал отделанные мехом церемониальные одежды, вес которых мог бы с легкостью выдержать разве что лоулендский тяжеловоз. Я не мог снять даже бархатный головной убор, поскольку во время сеансов позирования для династической фрески проводились совещания и аудиенции. Впрочем, если я изредка и обнажал голову, то лишь по ночам в опочивальне за задернутым пологом. Я почти полностью облысел. Ну как показаться без шапки перед придворными? Увы, я парился и потел, казалось, будто на моей макушке свернулся в клубок горностай.
Если я испытывал известные неудобства, то и Гольбейну приходилось несладко, ведь он часами простаивал перед мольбертом, сосредоточенно выписывая каждую деталь моего наряда или кропотливо восстанавливая облик отца по посмертной восковой маске. Да, она располагалась справа от меня, увенчивая конструкцию из стойки и столика. Маска так точно передавала черты Генриха VII, что у меня порой возникало ощущение, будто я пришел к нему на прием.
К концу мая, как и ожидалось, от Карла прибыл новый посол Франциск ван дер Делфт с верительными грамотами. Судя по имени, он имел голландские корни, то есть родился в тех удивительных краях, где земля вечно пропитана влагой. Кроме того, там отлично плодились и размножались еретики, и императору с трудом удавалось отыскать в Нидерландах верноподданных католиков.
Я принял голландца жарким и влажным утром, когда больше всего мне хотелось бы сидеть в легкой батистовой рубашке в тенистом саду. Посол с его широким гладким лицом и объемистой талией произвел на меня приятное впечатление, чего нельзя сказать о доставленных им известиях. Сложности возникли из-за моего титула. Карл не считал возможным величать меня главой церкви Англии при заключении союзнических договоров и не обещал встать на мою защиту, ежели Папа (после подавления Франциска) возобновит нападки на меня. Короче говоря, Карл готов стать моим союзником, но не мог пока признать все мои регалии. И если я согласен не упоминать о них, то, значит…
Ну вот, опять начинаются старые игры и словесные перепалки. В конце концов мы, разумеется, найдем приемлемые выражения, но за это время закончится и летний сезон, более всего подходящий для военных кампаний.
— А как поживает ваш предшественник, Юстас Шапюи? — спросил я.
— Неплохо, ваше величество. Он пока остался при дворе императора Карла в Инсбруке, но к осени собирается уехать на юг. Он просил передать вам сердечный привет.
Шапюи действительно дождался отставки. Он вернется домой. Что стало с его домом за многие годы? Сохраняется ли незримая связь с родными местами, если ты надолго покидаешь их?
— И от меня ему поклон. А скажите, как император…
Я умолк, услышав шум падения и горестный стон. Выронив палитру, Гольбейн рухнул на пол.
— Не расстраивайтесь, — мягко сказал я, — это пустяки, жаль только, что смешались краски на вашей палитре. А с пола их легко собрать.
Стоя на коленях, художник что-то бормотал, пытаясь соскрести прилипшие к паркету красочные сгустки. Я наклонился, чтобы помочь ему, и, с трудом дотянувшись до палитры, на удивление легко поднял ее; с такой задачей справился бы ребенок. Гольбейн суетился, хватая кисти, его руки дрожали.
Я взглянул на художника. Его раскрасневшееся лицо заливал пот. Ну конечно, в зале сегодня слишком