опадает; убегает, как тень, и не останавливается»[52].
— Даруй нам, еще живущим посреди опасностей жизни сей, всегда находить охрану в милости Твоей, и призри Ты нас, грешных…
Кранмер кивнул мне. Ибо настал мой черед произнести панегирик. Я поднялся с колен и медленно направился к ступеням клироса перед гробом. Голову мою, несмотря на жаркое августовское утро, по традиции покрывал капюшон. Вокруг помоста по-прежнему пылали факелы, над ними клубился едкий дым.
— Дорогие друзья, — начал я, — и родственники.
В первом ряду стояли наследники Брэндона: его вдова Кэтрин, взрослые дочери Анна и Мэри, рожденные в его первых браках; Фрэнсис и Элеонора — дети моей сестры. Внуки также прибыли на службу. Все его дочери были замужем. По губам моим скользнула невольная улыбка. Даже после смерти Брэндон окружен стайкой обожаемых дам.
— Как друг детства, свойственник герцога и распорядитель государственных похорон, я взял на себя обязанности главного плакальщика. После кончины его жены и моей сестры Марии Тюдор, бывшей королевы Франции… — я заметил, как напряглась Кэтрин Уиллоби, — он предусмотрительно сообщил мне, что хотел бы скромно упокоиться в приходе обычной церкви Таттерс-холла в Линкольншире, «без всякой мирской пышности и суетного внешнего блеска». Памятуя о кредиторах и семейных долгах, покойный не желал неуместных затрат. Герцога отличала особая скромность. Он всегда заботился о других.
Передо мной, подобно стае черных воронов, темнел сонм необычайно молчаливых советников, сегодня они забыли о сварах и пререканиях.
— Герцог был моим другом. Мы знали друг друга с детских лет.
Умолкнув, я вытащил стихи, выбранные в качестве прощальной элегии. Как удачно, что нашлись эти славные строфы, поскольку мои творческие способности сейчас ограничивались возрастом семилетнего ребенка; и в сущности, именно он больше всего горевал — тот неуверенный в себе мальчишка из Шинского манора. Я развернул стихи Генри Говарда, написанные по другому случаю, хотя они как нельзя лучше отражали мои нынешние мысли.
Я помедлил, складывая листок. Также когда-то на похоронах моей матери читал стихи Томас Мор, а я, одиннадцатилетний мальчик, с трепетом внимал ему. Именно тогда, слушая его, я проникся добрыми чувствами к Мору, и они фатально связали меня с ним. Я еще оплакивал его, вопреки голосу разума. Мои лучшие детские и отроческие порывы мгновенно воскресли возле гроба Брэндона… и неизбежно рассеялись.
— Герцог Суффолк — наследник подлинного рыцарства, — сказал я, — и в жизни я не встречал более верного человека. Он никогда не предавал друзей, не побеждал противников бесчестным оружием…
Я глянул на моих противоборствующих тайных советников, клубок ядовитых змей: завистливых, злословящих и злоумышляющих. Их личины, благообразно облаченные в траур (за королевский счет), выглядели мирными и по-монашески праведными. Но я знал их гнилое нутро. Ох как хорошо знал!
— Может ли кто-то из вас признать за собой оные добродетели?
Далее я перешел к боевой доблести и военным успехам, особо остановившись на французской кампании 1522 года, когда Брэндон пылал желанием взять Париж.
— Остановили его только зима и недостаток средств, — рассказывал я. — Как истинный рыцарь, он всегда подчинялся приказам своего суверена. Даже когда тот… — я хотел сказать «ошибался», но почувствовал, что такая сентиментальность сейчас неуместна, — отдавал приказы, коих герцог не понимал. Однако он с честью выполнял их и неуклонно следовал своему долгу.
Это была неразрывная цепь. Брэндон связал себя ею, присягнув мне на верность, поэтому подчинялся моим противоречивым приказам («сражайся с французами», «нет, уходи от Парижа, ибо у нас нет денег»), подобно тому, как я присягнул на верность Господу, чьи повеления бывали еще более озадачивающими. Неважно: мы ценим рыцаря за его преданность и стойкость, а не за его понимание.
Кранмер сделал мне предупредительный знак. И я понял, что отпущенное мне время почти истекло.
Мое время почти истекло.
Я окинул взглядом собравшихся у гроба, и внезапно у меня мелькнула мысль: это были мои похороны и моя погребальная служба.
Разве не положат меня в ту же землю? Разве не на тот же самый катафалк установят мой гроб?
Я присутствовал на репетиции собственных похорон. На моем месте, разумеется, будет кто-то другой. Но в остальном все будет точно так же. Тот же Тайный совет, усердно изображающий скорбь. Кранмер, спешащий завершить обряд.
Возле гроба дымилась курильница, распространявшая густые и таинственные восточные ароматы.
Она будет стоять возле моего гроба.
Я пристально взглянул на этот священный сосуд. «Ты будешь здесь, — подумал я, — а меня не будет? Ты увидишь меня мертвым, а мои глаза навеки закроются? Ты будешь куриться, когда мое дыхание иссякнет?»
Ужасно понимать, что ты бессилен изменить непреложный ход вещей.
Меня охватила невыносимая тоска от предвидения собственного конца. В полнейшем потрясении я возложил на хладный камень турнирный шлем Брэндона — множество раз, забыв закрыть забрало, я глядел на него… Господи, мысленно я еще видел своего друга могучим, несущимся на меня рыцарем… Но он лежал теперь, скованный смертным сном.
— Он дорожил рыцарским гербом, дорожил этим шлемом. Отныне и вовеки он будет увенчивать сей каменный столп. Такова моя воля.
И, покоясь на вершине столпа, шлем Чарлза будет свидетелем того, как меня опустят в соседний склеп.
Нет-нет. Мне все еще не верилось… Я не мог пока постичь этого…
По знаку Кранмера могильщики выступили вперед, чтобы подкатить дроги к зияющей могиле. Плиты пола аккуратными рядами возвышались по ее краям, но взор притягивала глубокая темная бездна.
Кранмер дважды обошел вокруг гроба, окропляя его святой водой и окуривая ладаном. Смертное ложе