пописывали для малотиражных левых изданий, создавали благотворительные фонды, которые поставляли еду и одежду для «наших братских советских товарищей, самоотверженно сражающихся с фашизмом»… или просто занимались демагогией на эту тему.
Естественно, Эрик пытался вовлечь меня в свою левацкую деятельность. Но меня это попросту не интересовало. Я уважала позицию Эрика и его страстную убежденность. Точно так же я разделяла его ненависть к социальной несправедливости и экономическому неравенству. Но я не могла согласиться с тем, что он и его единомышленники превратили свои убеждения в религиозные догмы и возвели себя в ранг первосвященников. Слава богу, в сорок первом Эрик вышел из партии. Я встречалась с некоторыми его «товарищами», когда приезжала к нему на Манхэттен еще во время учебы в колледже, и мне было предельно ясно, что они из себя представляют. Они искренне полагали, что только их взгляды единственно верные… а другие мнения не в счет. Вскоре и Эрику все это надоело, и он покинул их ряды. Хорошо хоть никто из его приятелей-радикалов не пытался за мной ухаживать. Потому что, по большому счету, это была угрюмая и мрачная компания.
А среди твоих знакомых нет
«Веселый коммунист» — это оксюморон, — ответил он.
Но ты ведь веселый коммунист.
Потише, — прошептал он.
Я не думаю, что агенты Гувера пасутся в «Катце».
Как сказать. К тому же я уже
Но ты все равно придерживаешься левых взглядов.
Левоцентристских. Я демократ из числа сторонников Генри Уоллеса.
Что ж, могу тебе пообещать только одно: я никогда не буду встречаться с коммунистом.
Из патриотических соображений?
Нет, исключительно из тех соображений, что он никогда не сможет меня развеселить.
А что, Горацию Кауэтту это удается?
Иногда.
Разве человек по имени Гораций Кауэтт способен развеселить хоть
Эрик был отчасти прав — хотя на самом деле Гораций не выглядел таким нелепым, как его имя. Он был высоким и долговязым, с густой черной шевелюрой, носил очки в роговой оправе. В одежде предпочитал твидовые пиджаки и вязаные галстуки. Он был скромным, почти стеснительным, но очень умным, к тому же отменным рассказчиком, с которым всегда было интересно общаться. Мы познакомились на совместном вечере Хаверфордского и Брин-Морского колледжей и встречались весь год, пока я училась на последнем курсе. Мои родители всерьез считали его прекрасной партией — в то время как я сомневалась в этом, хотя у Горация было немало достоинств, особенно если речь заходила о романах Генри Джеймса или портретах Джона Сингера Саржента (его любимого писателя, его любимого художника). Пусть его нельзя было назвать жизнелюбом, но мне он нравился… хотя и не настолько, чтобы лечь с ним в постель. Впрочем, Гораций и не особенно настаивал на этом, Мы оба были слишком хорошо воспитаны.
Но все-таки за месяц до окончания колледжа он сделал мне предложение. Когда неделю спустя я ответила отказом, он сказал:
Надеюсь, ты отказываешь мне только потому, что еще не готова к замужеству. Может быть, пройдет год или около того, и ты передумаешь.
Я и сейчас знаю, что будет через год. Ничего не изменится. Потому что я просто не хочу замуж за тебя.
Он поджал губы и постарался скрыть обиду. Но ему это не удалось.
Извини, — наконец произнес он.
Это лишнее.
Я не хотел показаться тебе грубияном.
Перестань.
Да нет, я болван.
Что ты, в самом деле… ты просто был обстоятельным.
Обстоятельным? Я бы сказал,
А я бы сказала…
Откровенным. Искренним. Честным. Но ведь все это не имеет значения, не так ли?
Ну, с лингвистической точки зрения…
Если до этого разговора у меня еще были какие-то сомнения в правильности моего решения, то теперь они окончательно рассеялись. Мои родители — как и многие подруги по Брин-Мору — считали, что я совершаю ошибку, отказываясь выйти замуж за Горация. В конце концов, он был таким надежным. Но я была уверена в том, что обязательно встречу кого-то, в ком будет и огонек, и страсть. И потом, в двадцать два года мне совсем не хотелось бросаться в омут замужества, так и не воспользовавшись шансом познать другие возможности.
Вот почему, когда я приехала в Нью-Йорк, поиски бойфренда значились последним пунктом в списке моих приоритетов. Тем более что мне предстояло столько всего узнать в этот первый год самостоятельной взрослой жизни.
Родительский дом был продан к Рождеству — но почти все вырученные средства ушли на тоу чтобы оплатить врачей и интернат для матери. Новый, 1944 год мы с Эриком встречали в убогом отеле Хартфорда, куда примчались накануне по вызову из интерната. Мама подхватила инфекцию, которая переросла в пневмонию, и никто не мог сказать с уверенностью, справится ли она с болезнью. К тому времени, как мы приехали в Хартфорд, врачам удалось стабилизировать ее состояние. Мы просидели час возле ее постели. Она была в коматозном состоянии и отсутствующим взглядом смотрела на своих детей. Мы поцеловали ее на прощание. Поскольку мы опоздали на последний поезд до Манхэттена, нам пришлось ночевать в этой привокзальной дыре. Остаток вечера мы провели в баре отеля, где пили дрянной «Манхэттен». В полночь мы спели «Доброе старое время» в компании бармена и нескольких несчастных, застрявших в пути коммивояжеров.
Так мрачно начался для нас новый год. А утром последовало еще более мрачное продолжение — мы как раз выписывались из гостиницы, когда в нашем номере раздался телефонный звонок. Я сняла трубку. Звонил дежурный врач:
Мисс Смайт, я очень сожалею, но ваша мать скончалась полчаса назад.
Странно, но я не испытала шока и горечи (это пришло несколькими днями позже). Скорее в тот момент на меня нашло какое-то оцепенение, и в сознании промелькнула мысль: отныне моя семья — это Эрик.
Его тоже застала врасплох эта новость. Мы взяли такси и отправились в интернат. По дороге он расплакался. Я обняла его.
Она всегда терпеть не могла Новый год, — произнес он сквозь слезы.
Похороны состоялись на следующий день. В церковь пришли двое наших соседей и секретарша отца. С кладбища мы вернулись на вокзал. В поезде, по дороге в Нью-Йорк, Эрик сказал: «Больше ноги моей не будет в Хартфорде».
Наследства как такового не было — лишь два страховых полиса. Каждый из нас получил по пять тысяч долларов — по тем временам вполне приличные деньги. Эрик тотчас оставил работу в Театральной гильдии и на год уехал в путешествие по Мексике и Южной Америке. С собой он прихватил портативный «ремингтон» — поскольку за эти двенадцать месяцев планировал написать свою главную пьесу и, возможно, собрать материал для дневника путешественника. Он и меня приглашал в эту поездку, но я уж точно не собиралась бросать «Лайф», где успела проработать всего лишь семь месяцев.
Но если ты поедешь со мной, у тебя будет возможность сосредоточиться на беллетристике, — сказал он.
Я многому учусь, работая в «Лайф».
Учишься чему? Писать статейки в пятьсот слов о бродвейской премьере «Феминистки» или об ошейниках как модном аксессуаре года?