— От кого она досталась ему? — спросил Вильгельм у врача.
— Мне она хорошо знакома, — вставила Наталия. — Он получил ее от своего отца, который перевязывал вас тогда, в лесу.
— Так, значит, я не ошибся, — вскричав Вильгельм, — я сразу же признал ленту! Уступите мне ее! Она первая навела меня на след моей благодетельницы. Сколько радостей и горестей перевидал такой вот неодушевленный предмет. Скольким страданиям была свидетельницей эта лента, а нити ее все еще крепки. Скольких людей провожала она в последний путь, а краски ее еще не поблекли. Она причастна к прекраснейшим мгновениям моей жизни, когда я, израненный, лежал на земле и ваш сердобольный образ явился передо мной, а девочка с окровавленными волосами была полна нежнейшей заботы о моей жизни, мы же оплакиваем ныне ее безвременную смерть.
Друзьям не дали времени поговорить об этих печальных событиях и рассказать фрейлейн Терезе о бедной девочке и вероятной причине ее внезапной смерти, — лакей доложил о приезде посторонних лиц, которые на поверку оказались отнюдь не посторонними.
В комнату вошли Лотарио, Ярно и аббат.
Наталия поспешила навстречу брату; остальные мгновенно смолкли.
Тереза с улыбкой обратилась к Лотарио:
— Вряд ли вы ожидали увидеть меня здесь. Как бы то ни было, нам не стоило встречаться в такую минуту, тем не менее я от души говорю вам — добро пожаловать после столь долгой разлуки.
Протянув ей руку, Лотарио ответил:
— Раз уж нам судьба страдать и отказаться от счастья, пусть хоть это будет в присутствии того, кто нам всего желанней и дороже. Я не смею воздействовать на ваш выбор, а мое мнение о вашем сердце, вашем разуме и здравом смысле по-прежнему настолько высоко, что я охотно вверяю вам судьбу мою и моего друга.
Разговор тотчас же перешел на общие, можно сказать, даже незначительные предметы. Вскоре общество собралось совершить прогулку, разбившись на пары. Наталия пошла с Лотарио, Тереза с аббатом, а Вильгельм остался в замке с Ярно.
Появление трех приятелей в ту минуту, когда тяжкое горе легло на сердце Вильгельма, вместо того чтобы его рассеять, только вызвало в нем раздражение и усугубило гнетущее состояние его духа; он был полон досады и недоверия и не мог, не желал это скрыть, когда Ярно спросил у него, почему он так угрюмо молчалив.
— Мудрено ли? — возмутился Вильгельм, — Лотарио является сюда со своими приспешниками, и трудно поверить, чтобы таинственные силы башни, и без того столь неуемные, не воздействовали на нас именно теперь для достижения через наше посредство невесть какой непонятной цели, связанной с нами же: насколько я успел узнать этих благочестивых мужей, они неизменно питают похвальное намерение разъединять связанное и связывать разъединенное. Что за хитросплетения получаются из этого, навеки остается загадкой для нашего нечестивого взора.
— Вы язвительны с досады, это неплохо, — заметил Ярно, — когда вы окончательно выйдете из себя, будет еще лучше.
— Этого ждать недолго, — заявил Вильгельм, — боюсь, что природное и привитое мне терпение на сей раз решено раздразнить до крайности.
— Покуда станет ясно, к чему приведут наши замыслы, мне, пожалуй, не мешает рассказать вам кое-что о башне, которая, как видно, внушает вам большое недоверие, — сказал Ярно.
— Дело ваше, — ответил Вильгельм, — если вы думаете отвлечь меня этим, но душа моя полна стольких забот, что навряд ли мне удастся уделить должное внимание сим назидательным историям.
— Ваше приятное расположение духа не отпугнет меня от намерения просветить вас на этот предмет. Вы считаете, что я малый смышленый, мне же хочется быть в ваших глазах и честным малым, а главное, на сей раз я только исполняю поручение.
— Лучше бы вы по собственному почину и по доброй воле решили меня просветить, — заявил Вильгельм. — И раз я не могу слушать вас без недоверия, зачем мне вообще выслушивать вас?
— Коль скоро у меня сейчас нет дела важнее, нежели тешить вас сказками, так и у вас, надо думать, найдется время приклонить к ним слух; чтобы вы слушали внимательнее, скажу вам сразу: все виденное вами в башне, собственно, лишь наследие юношеского увлечения, которое поначалу почти всем посвященным внушало самые уважительные чувства, а ныне обычно вызывает лишь усмешку.
— Значит, этими высокими символами и словами попросту играют, — вскричал Вильгельм, — нас торжественно вводят в помещение, вселяющее благоговейный трепет, поражают нас загадочными видениями, вручают нам свитки с премудрыми, замысловатыми изречениями, в которых мы, правда, мало что можем уразуметь, сообщают нам, что доселе мы были только учениками, выдают нам аттестат, хотя мы не стали ни на волос умнее…
— Пергамент при вас? — спросил Ярно. — Он содержит много ценного, ибо те изречения общего характера взяты не с потолка; конечно, они представляются пустыми и темными тому, кто не может связать их с личным опытом. Дайте же мне так называемое Наставление, ежели оно у вас недалеко.
— Еще бы, совсем близко, — отвечал Вильгельм, — такой талисман надо постоянно носить на груди.
— Ну, кто знает, не придет ли время, когда для его содержания найдется место у вас в сердце и в голове, — с улыбкой заметил Ярно.
Ярно заглянул в свиток и пробежал глазами первую его половину.
— Здесь речь идет о развитии художественного вкуса, это пускай обсуждают другие; во второй части говорится о жизни, и тут я более сведущ.
Он начал читать отдельные места, перемежая их соответствующими замечаниями и рассказами.
— Склонность молодежи к тайне, к торжественным действиям и к громким словам чрезвычайно велика и нередко служит признаком незаурядной натуры. В эти годы человека, хоть смутно и неясно, тянет к чему-то, что затронуло и потрясло бы все его существо. Юноша, предчувствуя многое, думает много обрести, познав тайну, и, много вкладывая в тайну, считает, что действовать нужно через тайну. Такое умонастроение аббат поддерживал в одном молодом обществе, частью исходя из своих принципов, частью по склонности и привычке, ибо в свое время был связан с неким обществом, которое многое вершило втайне. Мне такой образ действий был не по душе. Я был старше других, смолоду смотрел окрест ясным взглядом и во всем добивался ясности; превыше всего желал я познать мир, каков он есть, и заразил этой страстью лучших из своих собратьев, так что все наше образование чуть было не пошло по неверному пути — мы подмечали теперь только пороки и ограниченность ближних, а себя мнили безупречными созданиями. Аббат пришел нам на помощь, объяснив, что не следует наблюдать людей, не думая об их развитии. Да и самих себя мы, пожалуй, способны наблюдать и познавать только лишь в деятельности. Он советовал нам сохранить первоначальные формы нашего Общества, вследствие чего в наших собраниях оставались теперь следы прежнего устава, первоначальные мистические веяния сказывались на структуре целого, в дальнейшем символически уподобившегося ремеслу, которое возвысилось до искусства. Отсюда и появились названия учеников, подмастерьев и мастеров. Мы желали смотреть на все своими глазами и создать собственный архив познавания мира; отсюда возникли многочисленные исповеди, которые мы частично писали сами, частично побуждали писать других, из чего затем составлялись «Годы учения». Отнюдь не все люди пекутся о своем развитии; многим требуется лишь своего рода домашнее средство для укрепления здоровья, рецепты, как достичь богатства и всяческого благополучия. Всех, кто не научился мыслить самостоятельно, мы либо дурачили разными мистификациями и фокусами, либо попросту отстраняли. Лишь тех напутствовали мы на свой лад, кто живо чувствовал и ясно сознавал, к чему он рожден, и кто достаточно был искушен, чтобы легко и радостно идти своей дорогой.
— Значит, со мной вы зря поторопились, — заметил Вильгельм, — именно с той минуты мне уже совсем непонятно, что я могу, чего хочу и в чем мой долг!
— Мы неповинны в этом замешательстве, дай бог, чтобы счастливый случай помог нам выйти из него; а пока слушайте: «Тот, в ком многое еще надо развивать, с опозданием познает себя и мир. Мало таких, что богаты умом и способны к действию. Ум расширяет кругозор человека, но парализует волю, действие животворит, но ограничивает».
— Прошу вас, перестаньте читать эти загадочные речения, — перебил Вильгельм. — Они и без того