Изменялись и разговоры.
Мы пили пиво рядом с автостоянкой, положив руки на доску, укреплённую в распор между деревом и забором. Кружки были большие, довоенные (хотя всё теперь стало довоенным), почему-то с гербом города Владимира. Итак, мир постепенно изменялся, южный город окружал нас.
Стояла рядом белая «Волга» с открытыми дверцами, откуда матерились с акцентом, кричали по- русски и по-нерусски, и нерусский язык не оставлял простора для гласных.
— Ты живёшь здесь не по чину, — говорил мне Рувим. — Тебе нужно не пиво пить, а сидеть в ресторане.
— Спасибо, я учту.
— Здесь такой порядок, — продолжал он, — ты — то, как ты тратишь деньги. Важно, чтобы тебя уважали. Если ты будешь пить пиво под забором, как мы сейчас, или просто дружить с теми, кто пьёт под забором, то тебя никто не будет считать за человека.
— А ты? — спросил я.
— Я в этом городе вообще не жилец, — ответил Рувим, — что мне теперь до этого.
— Интересно, — я перевёл разговор на другую тему, — интересно, а как народ здесь кормится, ведь так плохо с подвозом?..
— Знаешь, тут на окраине держат коров. Куриц там всяких…
— Почему ты не уезжаешь? — спросил я Рувима. — Что тебя держит?
— Поехали, по дороге мы заскочим в одно место, там ты всё поймёшь, — ответил Рувим.
Мы ехали вечерним городом, где всё меньше и меньше было машин — потому что ездить вечером по улицам страшно. А вечер начинается часов в шесть, к восьми превращаясь в глухое ничейное и безвластное время.
Машина проехала по короткой улочке, похожей на деревенскую, повернула направо, опять направо и наконец остановилась у низкого панельного дома грязно-белого цвета.
Топоча по ступеням, мы поднялись на второй этаж и остановились перед дверью, крашеной ядовито-зелёной краской. Из-за двери слышались крики, и мне стало несколько не по себе, хотя немногому можно было удивляться в этом городе.
Рувим открыл дверь своим ключом, и мы прошли в прихожую, чистенькую и маленькую. Пахло медициной и детскими пелёнками, которые не были детскими.
Из комнаты навстречу нам вышла жена Рувима, полная русская женщина, очень похожая на крестьянку, но с серым лицом и мёртвыми от горя глазами.
— Медсестра уже пришла, — сказала она Рувиму, не здороваясь. — Можно ехать…
И тут же, прислонившись к косяку, произнесла:
— Когда же это кончится…
Рувим обнял её, а я увидел через незакрытую дверь кровать и медсестру, склонившуюся над кричащей старухой. Старуха мотала головой, шарила по простыне руками. Жизнь выходила из неё с этими криками, и это было видно.
«Старики перед смертью кричат, будто возвращаются в исходное состояние, будто замыкается круг, и они приближаются к детству или младенчеству, — думал я, пока Рувим и его жена тихо о чём-то говорили. — Старики сначала становятся похожи на детей, а потом уходят».
В квартире пахло приближением конца, запахом кислого молока на жаре, простынь, которые не успевают стирать, запахами южного города — пыли, листвы и плохой воды.
Старуха, умиравшая в соседней комнате, была тёщей Рувима.
— Пора ехать домой, — вывел он меня из размышлений.
Мы спустились к машине и медленно поехали к нему. Теперь на улицах уже не было ни души.
— Ты переночуешь у меня, — сказал Рувим не терпящим возражения голосом.
Я и сам понимал, что нечего искушать судьбу, путешествуя по улицам в девять часов вечера, и спросил про медсестру, откуда, дескать, она взялась.
— Медсёстрам, да и вообще врачам, ничего не платят, а того, что даёт мне Иткин, по здешним меркам достаточно на пять медсестёр. — Рувим невесело улыбнулся. — Так я подмял под себя местное здравоохранение. Вернее, здравозахоронение.
Каламбур вышел невесёлым — и даже очень.
Квартира Рувима оказалась странной.
Сначала я не понял, отчего мне так показалось, но тут же догадался: в ней не было окон, то есть окна, конечно, были, но семейство Рувима заставило их шкафами.
Мне не нужно было объяснять, зачем.
Эти платяные и книжные шкафы вряд ли спасли бы от выстрела РПГ, но лимонка, брошенная в окно, отскочила бы назад, или рвала бы осколками в первую очередь собрания сочинений, а не детей Рувима.
Они слонялись по квартире, заинтересованно глядя на меня, и было жалко, что я не мог им подарить что-нибудь. Всегда надо запасаться каким-то подарком, выходя из дома, а я не выработал в себе этого навыка.
Итак, шла южная ночь, детей уложили спать, а мы сидели с Рувимом за столом и перебирали бумаги, которые я должен был везти в Москву.
Внезапно Рувим поднял лицо от своего отчёта и сказал:
— Всё это туфта, я не такой тупой, как это кажется.
— Ты о чём?
— Я знаю, зачем ты приехал. Ты приехал узнать, что будет с производством авиационных масел. Главное для тебя — нефтеперегонный завод. Дело в моторных маслах и в заводе, и только в них… Так вот, если здесь что-нибудь начнётся, от этого завода останется одна труха. Если всё будет по-прежнему — результат будет тем же. Я не могу этого написать, и вообще это не моё дело, но, по-моему, тебя это интересует больше всего.
В дверь постучали резко и коротко.
«Кого это несёт», — подумал я и перевёл взгляд на Рувима.
Давно я не видел, чтобы у человека так быстро менялся цвет лица. Оно было не просто бледным, а зеленовато-серым, и дело было не только в цвете. Рувим постарел за эту минуту лет на двадцать. В комнате появился даже особенный запах.
Этот запах, распространившийся вокруг, отличался от запаха старения, исходившего от старухи, умиравшей на другом конце города. Но всё же он был ему сродни. Здешний запах был запахом страха, тем запахом, по которому идут служебно-розыскные собаки.
Запах ненависти и страха.
Из другой комнаты вышел старик.
— Мальчики, кажется, началось.
В дверь забарабанили так, что звякнули стёкла в шкафу.
Рувим полез под кровать, вытащил продолговатый свёрток и начал спокойно разворачивать. Освобождённый от ткани, из свёртка на свет появился автомат с двумя запасными рожками.
Я протянул к нему руку и поразился тому, как ловко, удачно и просто лёг он мне в руку. Он лёг мне в руку привычно, и это было страшно. Впрочем, мысль о страхе была чисто механической, просто потому что надо было оценить свои ощущения.
Вот сейчас нас будут убивать.
Рувим сжимал пистолет, а в дверь, крепкую и надёжную, били чем-то тяжёлым.
Женщина сидела на полу, и я услышал, что она молится. Прислушавшись, я понял, о чём она молится.
Жена Рувима шёпотом молилась о том, чтобы её и детей убили сразу, чтобы не было мучений, чтобы это всё было сразу, быстро, чтобы её и детей, и чтобы не мучаться, чтобы сразу, без мук, чтобы быстро; и снова про то, чтобы её и детей — без мук.
В дверь молотили, громко и настойчиво.
Шёпот шуршал, стелился по комнате, тяжело дышал отец Рувима, ночь длилась, текла, а удары, как