тени: словно тысячи привидений сошлись на ночное пиршество и спешили до рассвета управиться со своим делом.
При входе в кибитку Кадыра старый хан толкнул тростью в живот раба и откинул килим. По углам горели свечи, Кадыр сидел, связанный, на постели, а на ковре разместились Якши-Мамед, Кеймир и Султан-Баба. Хан не поздоровался, проговорил:
— Убери отсюда, Якши, посторонних. Они не должны слушать наши семейные разговоры!
Якши-Мамед ухмыльнулся:
— Нет, отец, семейных разговоров не получится. Когда дело касается участи всего народа, втроём нам нэ решить этого. Кеймир и Султан-Баба не мешают нам.
— Пусть он хоть руки мне развяжет, — кривя губы, попросил Кадыр-Мамед. — Или он боится, что я его задушу…
— Собачья отрава, — проворчал Якши-Мамед,
ты думаешь, руки связывают оттого, что боятся их? Нет, братец. Мне ещё генерал Ермолов говорил: руки связывают врагу для того, чтобы связать его дух.
— Значит, я враг?
— Хуже врага!
— Тогда кто я?
Ты — жадная собака, Кадыр. Жадность тебе застилает глаза! Тебя не мучает совесть, когда ты видишь, как каждый день закапывают на мазаре людей, умерших от голода. Поэтому я взял у тебя хлеб. Я накормлю людей — и челекенских и атрекских! Я не дам им умереть!
— Вах, какой он! Ты подумай лучше о себе! Через день, другой и тебе нечего будет есть. Самого отнесут в гости к Чёрному ангелу!
— Замолчи, собачья отрава! — Якши-Мамед замахнулся, но Кият схватил его за руку.
— Развяжи его, сынок, не трогай. Ты уже наказал Кадыра.
— Но неужели ты, отец, не видишь!..
— Всё вижу. Бери хлеб, рис, бери всех людей — поезжай на Атрек. Если умрёшь от сабли каджара, слёзы пролью я, да мать твоя, да ещё немногие. Если Атрек отдадим каджарам, весь народ будет плакать.
— Отец! — упал на колени Якши-Мамед. — Не кляни меня за всё, содеянное мной. Будет время — всё верну назад. А сейчас давай решим без угроз и насилия ещё одно дело.
— Говори.
— Пусть каждый хан Челекена даст для бездомных и неимущих атрекцев хотя бы несколько кибиток и кошм.
Кият-хан согласно кивнул и строго посмотрел на среднего сына:
— Вставай, Кадыр… Всё слышал? Если слышал, повторять не буду. Иди успокой своих людей — пусть не стонут. Решим так, как должны решать родные братья… Плохой ты старшина. Боюсь теперь умирать. Умру — как бы не погибла вольная Туркмения. По-истине: «Их не обижал аллах, но они обижали сами себя»…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ФРАКИ И ЭПОЛЕТЫ
У себя дома, в Оренбурге, Карелин пробыл не больше недели. Даже не успел привести в порядок собранный гербарий, чучела птиц и зверюшек. Не переписал начисто экспедиционный дневник. В штаб генерал-губернатора поступила депеша: господа Карелин и Бларамберг срочно приглашались в Министерство иностранных дел.
Дня за два до этого Григорий Силыч узнал о смерти Пушкина: гибель поэта принял близко к сердцу и, получив спешный вызов, бессознательно связывал два этих обстоятельства воедино.
Штабс-капитан Бларамберг заехал за ним утром, в санной кибитке, запряжённой тройкой лошадей. Карелин уже был готов в дорогу: два чемодана стояли на террасе, сам одет в заячий тулуп и шапку, полевая сумка с документами на плече под тулупом. Перед тем как подкатить повозке, он нетерпеливо поглядывал в окно и выслушивал любезные наставления жены. Александра Николаевна, в наброшенном на плечи пальтишке, скрестив руки на груди, кажется, уже» переговорив обо всём, напомнила:
— В Москве непременно поинтересуйся домами. Приценись, по возможности. Не век же нам здесь прозябать!
Он соглашался с женой, рассеянно кивал и думал: отчего не проходит тоска? Никогда такого не было. Не заболел ли? Наконец, когда за окном зазвенели колокольцы, энергично распрямился и вздохнул:
— Ну, с богом, Сашенька…
Возница подхватил чемоданы и поволок в кибитку. Бларамберг поздоровался, не выходя. Карелин обнял жену, залез в «балаган», и лошади, легко взяв с места, резво побежали к площади, откуда отправлялась оказия.
Спустя час длинный кортеж санных кибиток, открытых саней с мешками и ящиками, сопровождаемый двумя отрядами казаков, выехал из Оренбургской крепости. Укрыв ноги до самого пояса медвежьим пологом и отвалившись на подушки, Карелин молчаливо провожал заметённые снегом избы, огороженные камышовыми стенами, и колокольни собора. Из кибитки казалось: парят они в утренней синеве золотыми шарами. Над водонапорной башней кружилась стая горластых галок. Чем дальше откатывались от крепости, тем тоскливее становилось на душе. С каким-то неосознанным страхом он посмотрел на дорогу и вдруг понял — тоска его связана с ней, она возвращала его в далёкую суровую юность.
— Спите? — спросил Бларамберг.
— Хочу малость вздремнуть, не выспался ночью.
Топот копыт и мягкое шуршание полозьев вскоре его начали убаюкивать. Ему почудилось, что едет он не в санях, а в быстрой фельдъегерской коляске. И — не на север, а на юг, в оренбургские степи. Он открыл глаза, тряхнул головой и посмотрел на штабс-капитана. Тот, посапывая, курил. Возница тоже сидел, согнувшись. И лошади шли привычным размеренным ходом за передней кибиткой, в которой, кажется, ехали статские, из купеческого сословия, и казак с червонной серьгой в ухе — отставной офицер. Карелин видел их, когда садились в повозку. Белая равнина, властно напоминая о бесконечности вселенной, не менее властно призывала ко сну, и Карелин опять погрузился в приятную дремоту. И опять увидел фельдъегерскую коляску и подумал: «Вот наваждение!» А потом поплыли в затуманенном сознании дома и площади Санкт-Петербурга, широкая свинцовая Нева с чёрными фонарями вдоль берега и холостяцкая, освещённая свечами комната молодых господ офицеров. И теперь уже не понять — почему шумно? То ли дружеская пирушка, то ли собрание вольнодумцев. Прапорщик Карелин, размахивая листком бумаги, кричит: «Господа, помните у Пушкина:
Ещё бы не помнить? Конечно же это строки из эпиграммы на Аракчеева! Эка удивил! А Карелин не унимается, взывает к приятелям: «А теперь взгляните сюда!» Он кладёт лист на стол, и все видят нарисованного чёрта, затянутого в военный мундир. По нимбу надпись: «Бес лести предан!» Офицеры