но тоже молодой, служил в ЧК. Судя по фотографиям, очень красивый молодой человек, такого кавказского типа… И вот как раз в двадцать четвёртом году кто-то пустил слух, что Горман утаил бриллианты. Зажилил то есть. В двадцатом году, после ухода белого генерала Акулова, был обыск у купчихи Кисельщиковой…
— У той старухи, которой принадлежал киот? — поинтересовался Самоваров.
— Ну да. Вот и вы знаете. Богатейшая была старуха, у ней и мучная была торговля, и прииски. В Харбин не поехала, потому как лежала уже без ног, в параличе. Реквизировали у неё всё подчистую. И киот, который теперь у вас в музее, и червонцев что-то много, и все в доме. Только драгоценностей не нашли. А был у неё, например, убор редчайший, алмазный, очень старый — полная парюра, и вообще много всего. Ничего того не нашли, решили, что спрятала старуха, зарыла. Ходили потом охотники, в огороде копались, стены простукивали, печки, трубы расковыряли, прямо «Двенадцать стульев»…
— Ты забыла сказать, что старуха умерла, — тихо вставила Капочка.
— Ну да, умерла. Естественно, никому о сокровищах ничего не сказав, как бывает в романах, — весело продолжала рассказ Анна Венедиктовна. — Впрочем, она же парализованная была, всё равно говорить не могла. И вот почему-то в двадцать четвёртом году проходит слух, что ценности стащил Горман. Он тогда, в двадцатом, руководил обыском как самый политически грамотный из чекистов. Ходил он всегда в кожаном, с акушерским саквояжем. То ли сам был акушером, то ли тётка его была акушерка…
— Ну что ты такое говоришь! — смутилась Капочка. — К чему здесь это?
Анна Венедиктовна вспыхнула:
— Капочка! Не перебивай! Про саквояж и акушерство мне мама рассказывала, она этого Гормана прекрасно знала. А саквояж тут затем, что именно в него якобы Горман во время обыска и запихал бриллианты Кисельщиковой. Якобы послал рядовой состав по буфетам, по колодцам, а сам в спальне что-то вскрывал и ничего якобы не нашёл. Но это слух, повторяю, только слух, который появился к тому же только в двадцать четвёртом году. Тогда Горман повздорил с кем-то у себя в ЧК. А этот кто-то написал донос, что Горман утаил украшения Кисельщиковой и хранит их у себя дома, в чемодане с партийной литературой. По-моему, глупо.
— Не знаю, — отозвался Самоваров, — это зависит от того, стащил ли он эти бриллианты.
— А неизвестно, — загадочно улыбнулась Анна Венедиктовна. — Тут другая легенда начинается. Или слух. Когда донос в ЧК (или как там его назвать?) поступил, решили у Гормана сделать обыск. Времена были строгие. Но Горман всё-таки был опытный чекист: что-то узнал, что-то почуял. Взял он мешочек с драгоценностями и побежал к своему другу Пундыреву. Тот как раз Ленина отливал. «Спасай меня, — заявил, — вот бриллианты, спрячь понадёжнее!» Пундырев был человек новой эпохи и ответил Горману так: «Зачем тебе эта гадость, накипь гнилого прошлого? Кинь в Неть, вот и не будет головной боли». Только Горман не захотел оставаться без головной боли. «Нет, — сказал, — хоть это и пережитки прошлого в виде побрякушек, но мне- их жалко». Рассказал, что у него чуть ли не двенадцать сестёр и столько же тёток где-то в Могилёве, и всем необходима спокойная старость. В общем, Горман уговорил Пундырева, и тот ляпнул мешочек (обычный ситцевый мешочек!) с брильянтами прямо в гипс, прямо в ленинские ботинки. К Горману пришли, сделали обыск — и не нашли ничего. Сам он вскоре уехал. Говорят, он пел потом в Саратове, в опере. Только, может, это совсем другой Горман? Фамилия у певца, впрочем, другая была. Я когда сегодня увидела по телевизору отбитые ноги, просто ахнула. Ведь это бриллианты искали!
— Ну что ж, если это такая распространённая байка, то отчего бы каким-то жлобам и не поохотиться за камешками, — безнадёжно протянул Самоваров, его не очень впечатлила история с Горманом.
— В том-то и дело, что нераспространённая, — вдруг возразила Капочка. — Аночка, как всегда, преувеличила. Никто ничего не знал. Это ей Пундырев по секрету рассказал.
Анна Венедиктовна замахала руками:
— Нет, что ты! Какие секреты! — Она снова повернулась к Самоварову и потупилась. — Дело в том, что Пундырев был страшно влюблён в мою маму…
Сухой пальчик привычно взмыл в сторону портрета дамы с низким лбом (кажется, низкие лбы были модны в 1913 году?), и Самоваров услышал знакомое:
— Она была урождённая фон Шлиппе-Лангенбург, институтка…
— Да, вы прекрасно об этом рассказывали, — с жаром перебил Самоваров уже известный ему рассказ о биографии родителей и вежливо посмотрел на фотографию девицы Шлиппе. Он не хотел ещё раз слушать про папу-генерала, тиф и розовый хитон.
— Да? — удивилась Анна Венедиктовна и недоверчиво, как бы припоминая, кто же это сидит перед ней, оглядела Самоварова своими живыми и быстрыми птичьими глазками. — Ну, хорошо. Пундырев страстно, как и все, был влюблён в мою маму и, конечно, обожал папу. Меня, маленькую, он на руках носил. Он был тогда зелёный мальчик, энтузиаст, и обещал многое. Вы знаете, что потом случилось с левым искусством…
Анна Венедиктовна вздохнула и молитвенно подняла глаза на яркий кубистический натюрморт кисти своего отца, пылавший ржавью и охрой над буфетом.
— Папа умер, ученики его рассеялись, Пундырев оставался, но прозябал, лепил жалкие статуэтки, стал попивать. А я выросла, — снова вздохнула Анна Венедиктовна. — И Пундырев влюбился в меня до безумия. Некстати. Он был, конечно, очень интересный человек, внутренне богатый, но такой неказистый. Неудачник. Сорока с лишним лет… В общем, шансов у него не было никаких, он понимал это и, кажется, от понимания ещё больше влюблялся. Письма писал мне безумные. Я их не читала. Тяжело читать любовный бред уважаемого с детства человека. Он и писал, и говорил мне при встречах (мама перестала его пускать в дом, и он часами ждал меня в сквере напротив пединститута — небритый, синий, в каком-то летнем чесучовом засаленном пальто)… Я от него прямо бегала! Неловко было даже показать перед друзьями, что я знакома с таким синим человеком, автором дрянных статуэток (они стояли в Клубе пожарных, в Доме офицеров, какие-то кошмарные корявые парашютисты и пионеры с кроликами!)… И он ведь пил, не забывайте! Иногда ему удавалось схватить меня за руку (сильно! довольно больно!) и наговорить немного своего бреда, пока я отбивалась от него портфельчиком. А как раз напротив, у памятника, — этого самого! — стоял молодой красивый милиционер, весь в белом (такие были до войны). Милиционер бежал меня спасать, свистел… Ужас… Так вот, Пундырев говорил мне и писал плохим почерком, но умно и ужасно затейливо, что я его спасу от гибели, от трясины, в которую он погружается, что он бросит к моим ногам бриллианты, о которых он один знает. Теперь ещё мне доверяет тайну… Я этих писем не читала!!! Бред больного, несчастного, пьяного человека (он ведь умер в конце войны, замёрз на улице)… Но когда я по телевизору увидела Ленина с отшибленными ногами…
Она задохнулась и остановилась. На её щеках увял румянец, от которого она и постарела и помолодела одновременно. Но сама для себя она была сейчас прелестной девочкой с портфельчиком, и Капочка с грустью смотрела в её морщинистое лицо.
— И вот… — вопросительно повернулась Анна Венедиктовна к Самоварову.
— Всё это очень серьёзно, — ответил он. — По-моему, даже серьёзнее, чем вам кажется. Вы ведь не знаете, но три дня назад в подвале, как раз напротив хранилища скульптур, был зверски убит слесарь- сантехник Сентюрин. Он сидел себе, выпивал, а кто-то вошёл и проломил ему голову. Через день в хранилище испортили статую Ленина. Резонно предположить, что некто и третьего дня рвался к ленинским ботинкам, а случайно нарвался на Сентюрина. Ночью там никого не бывает, это же подвал, но накануне была получка, и Сентюрин запил. Искатель сокровищ оказался настолько алчным и хладнокровным, что через день после убийства проник в хранилище и изувечил Ленина. Бриллианты, значит, теперь у него…
— Вовсе не обязательно, — возразила Анна Венедиктовна. — Пундырев, конечно, чаще всего про эти ботинки говорил. Но в другой раз захохочет и объявит, что мешочек замурован в другой фигуре. Там ведь ещё семь рабов! Разве можно было догадаться, когда он говорит правду? Синий, полупьяный, даже полубезумный, по-моему. Всё обещал мне эти бриллианты! Мол, я ничего подобного не видела.
— Как вы считаете, — спросил Самоваров, — Пундырев ещё кому-нибудь говорил подобные вещи?
— Что влюблён? — передёрнула плечиками Анна Венедиктовна.
— Да нет, Аночка, про бриллианты, — вмешалась Капочка. — Я не думаю. Всё это было на моих глазах. Он прямо помешался на Аночке. Она ещё в школе училась, а он всё ходил за ней, подглядывал