страна обречена на гибель. Будьте любезны ответить мне — почему?
— Нет нужды долго останавливаться на предыстории этой постановки, — поучительно начал мистер Адамс, — на «никогда» короля. Все это вам известно. Следовательно, самый факт постановки комедии уже говорит о том, сколь шатки в этой стране авторитеты, а успех комедии доказал это полностью. Нам следует сделать из этого вывод для всей нашей политики в отношении Франции. С одной стороны, из этой погибающей страны следует извлечь как можно больше выгоды. С другой — мы должны остерегаться чересчур тесного союза с государством, где абсолютный монарх так мало значит, где господствующее сословие совершенно выродилось, а третье сословие жаждет переворота.
— Простите, — ответил Франклин, — я все еще не понимаю. Если здешний народ так же свободолюбив, как мы, то, мне кажется, это нам только на руку.
— Прошу прощения, доктор Франклин, — произнес мистер Адамс, — но я решительно возражаю против того, чтобы любовь Соединенных Штатов к независимости и самостоятельности ставилась в один ряд с жаждой новизны и разрушения парижской черни, которая стремится к беспорядкам и восстаниям только из любви к беспорядкам, только чтобы половить рыбу в мутной воде. Зрелище, которое я наблюдал во время постановки «Фигаро», не было возмущением народа, восставшего против тирана и защищающего свои естественные интересы, протестующего против попрания договоров, как это имело место у нас. Разнузданная чернь, которую я имел случай наблюдать, не знает узды, она не потерпит даже таких либералов, как мы с вами.
— Ну и что же, — возразил Франклин. — Насколько мне известно, наши тоже не всегда церемонились, у нас тоже не обошлось без насилия и несправедливости, которые далеко не всегда вызывались необходимостью. Боюсь, мистер Адамс, — продолжал он, слегка выпрямляясь (теперь он очень походил на портрет, написанный Дюплесси), — боюсь, что свободу и лучший порядок нигде в мире нельзя установить без насилия и несправедливости. Вероятно, вы правы. Вероятно, и французский народ когда- нибудь сбросит с себя узду, и, по всей вероятности, как вы и предсказываете, переворот этот будет сопровождаться болезненными судорогами и отвратительными побочными явлениями. Но разве благие результаты не перевесят неизбежный ущерб? Я старик, я позволяю себе иногда помечтать. Я мечтаю о том времени, когда не только любовь к свободе, но и глубокое признание прав человека будет жить в сердцах всех народов, обитающих на земле. Я мечтаю о такой эпохе, когда люди, подобные нам, куда бы они ни направили свои стопы на нашей планете, могли бы сказать: «Я дома». Предположим, что такие времена настанут; неужели, мистер Адамс, вы считаете, что пролитие крови — слишком высокая цена за них?
Мистер Адамс вежливо слушал. Но ему не удалось скрыть своего неудовольствия. В глубине души он думал: «Франклин — человек восемнадцатого века, он ничего не понимает в происходящем. Франклин мечтает о мире, созданном и управляемом идеями французских философов. А я живу в девятнадцатом веке. Я вижу
— Этого вопроса нам с вами сегодня не разрешить, доктор Франклин.
Потом он вытащил альбом.
— Я обещал миссис Адамс, — сказал он, — просить всех великих людей, которых я встречу во время путешествия, вписать для нее в этот альбом какое-либо изречение и подписаться. Надеюсь, что и вы, доктор Франклин, не откажете миссис Адамс и мне в этой любезности.
— Ну, разумеется, — ответил Франклин и взял в руки альбом. Он задумался на мгновение и написал: «Dei providentia et hominum confusione Helvetia regitur».
Мистер Адамс прочел и был обескуражен. «Благодаря провидению божьему и заблуждениям человеческим Швейцария существует и управляется?» — с недоумением перевел он.
— Да, — сказал Франклин, — это изречение, которое любит цитировать наш мосье Неккер. В Швейцарии оно так же популярно, как и Вильгельм Телль. Хорошее изречение, как вы находите?
Напоминание о мосье Неккере было не очень приятно мистеру Адамсу.
— Да, — промямлил он, — швейцарцы — скептики.
— Но и оптимисты, — возразил Франклин. — Они верят в провидение и создали республику, которая существует уже порядочное время.
Когда мистер Адамс был в дверях, Франклин неожиданно указал ему на картину, изображавшую генерала Вашингтона в лучах кровавого солнца, и сказал:
— А ведь оно восходит.
Обескураженный мистер Адамс спросил:
— Кто? Куда?
Франклин ответил:
— Солнце. Я спрашивал художника. Он-то должен знать. — И, улыбнувшись, Франклин повторил: — Восходит, несмотря на заблуждения человеческие.
Мистер Адамс сказал:
— Итак, всего доброго, — и поспешил уйти.
«Да, здорово он одряхлел, — подумал мистер Адамс. — Но я должен запомнить слово в слово бред, который он нес напоследок, и пересказать Абигайль. „Восходит“. Да, это граничит со слабоумием». И он решил употребить все свое влияние в Филадельфии, чтобы Соединенные Штаты не оставляли французских дел в капризных и безответственных руках этого старика.
Франклин после ухода Адамса приказал вынести картину мосье Прюнье на чердак. Потом сел и написал письмо генералу Вашингтону, которому чувствовал себя очень обязанным. Прежде всего он сообщил о займе, поздравил с ним генерала и себя. Затем просил генерала Вашингтона после окончания войны, которое было уже не за горами, приехать в Европу. «Я был бы счастлив, — писал он, — сопровождать вас в вашем путешествии по Европе. По эту сторону океана вы могли бы наслаждаться завоеванной вами славой. Наслаждение это будет чистым, не омраченным даже тенью тон хоть и малой зависти и ревности, которую соотечественники пытаются бросить на заслуги своих современников. Здесь вы при жизни узнаете и насладитесь тем, что скажут потомки о генерале Вашингтоне. Ибо тысяча миль почти равнозначна тысяче лет. Слабый голос низменных страстей не проникает столь далеко ни сквозь время, ни сквозь пространство. Теперь я вместо вас наслаждаюсь всем этим. Генералы этой опытной в военном деле страны изучают карты Америки и следят по ним за всеми вашими операциями. И я часто слышу, как они с искренним уважением и высочайшей похвалой отзываются о вашем военном искусстве, единодушно выражая мнение, что вы — один из величайших полководцев нашего времени».
Луи намеревался снова посвятить себя государственным делам, от которых его так долго отвлекали празднества, связанные с благополучным разрешением от бремени Туанетты. Он любил подводить итоги и потребовал от своих министров краткого отчета о положении Франции на февраль текущего семьдесят девятого года.
Доклад Морепа и Вержена он выслушал в библиотеке. Франция, согласно их сообщению, опиравшемуся на обширный документальный материал, представляла собою на исходе пятого года царствования Луи счастливую, процветающую страну, самую великую и самую могущественную в Европе. Подкрепляя это утверждение, они так и сыпали цифрами и фактами.
Луи слушал краем уха. Его непрерывно мучила мысль, что, даровав ему не дофина, не Богоданного, а дочку, господь покарал его. Он прилагал все усилия, чтоб править к вящей славе бога и на благо своих подданных, но не было с ним благословения господня. Он впутал свою страну в кощунственный союз с мятежниками, он допустил, чтобы наглая и крамольная пьеса постоянно подстрекала его парижан к бесчинствам и мятежу. Он был полон решимости предотвратить это зло, но к нему приставали все, и он сдался. Сдался раз, потом много раз. И поэтому бог не послал ему столь желанного наследника, Богоданного.
Он старался отогнать от себя мрачные мысли. Он говорил себе, что все это дурацкая ипохондрия. В конце концов ему двадцать четыре года, Туанетте — двадцать три, рождение маленькой принцессы лишний раз доказало, что они вполне способны производить на свет божий здоровых детей. И теперь они больше чем когда-либо имели право надеяться, что всевышний пошлет им дофина.