Сережа спрыгнул с сеновала и с тапочками в руках молча вышел во двор.
Рассвет уже добела вымыл полосу неба на северо-востоке. Звезды растаяли, но белесая, как крошечное прозрачное облачко, половинка луны еще висела над почерневшей тесовой крышей дома.
Мальчик поежился от свежести, заправил в штаны рубашку, которую на ночь не снимал, так как другой на теле не было, и, согнувшись, стал всовывать ноги в тапочки. Худые лопатки остро выступили на его спине.
— Обувку зря бьешь раньше срока, поберег бы, — наставительно проворчал сзади старик. — Через месяц-другой холода пойдут, пригодится.
— А вы что же, на холода обуви не дадите? — обернулся к нему подросток.
— Хм… Где ее достанешь, война!
— Что вам война. Мартин, как меня сюда вез, по дороге две пары сапог у пленных за буханку хлеба выменял. Да и так у вас полно…
Слова эти, будто кресало, высекли в каменном взгляде старика черные искры.
— Выменял — не украл! — со злым хрипом произнес он. — Мало ли что у нас есть! Ты свое имей, а на чужое не заглядывай!.. Копаешься вон, пора бы давно в поле выгнать!
— Еще ж не подоили! — угрюмо ответил мальчик, прислушиваясь, как рядом в хлеву тугие струйки молока с влажным шелестом вбивались в мягкую молочную пену.
Крестьянин громко спросил что-то по-латышски, обращаясь к тому, кто доил коров. Из хлева усталый женский голос негромко ответил по-русски:
— Сейчас! Одна осталась… Стой, ты! — раздался звонкий шлепок ладонью по коровьему боку.
Старик шумно откашлялся, сердито сплюнул и ушел в сени.
— У, кулачина! — прошептал мальчик ему вслед. — Стану я у тебя работать до холодов, паук проклятый…
Ожидая, когда работница подоит коров, Сережа снял с жерди свернутый в кольца длинный кнут и уселся на обрубке бревна, служившего ступенькой у входа в амбар.
Жизнь во дворе только начиналась. Большой разноцветный с оранжево-красной шеей петух, величественный и сердитый, выводил свое многочисленное семейство из-под навеса. Он шумно захлопал крыльями и горласто заорал на всю усадьбу: «Ку-каре-ку-у-у!» Потом остановился, значительно скосив голову кверху, прислушался. Откуда-то издалека донеслось такое же хозяйственное и деловитое: «Э-э-эууу!» Услышав ответ, петух удовлетворенно дернул головой, кококнул и не торопясь двинулся дальше.
Белую молодую курочку, выскочившую было вперед, он долбанул в голову, и та, испуганно вскрикнув, убежала назад. Маленькие петушки, только что выходящие из цыплячьего возраста, хором и поодиночке ломающимися простуженными голосами старательно надрывались, подражая серьезному и властному папаше. Двое из них, не поделив успевшего скрыться жучка, поссорились между собой. Пригнув головы и взъерошив на загривке перья, они несколько секунд сосредоточенно наблюдали друг за другом; потом разом подпрыгнули, стараясь взлететь повыше и стукнуть покрепче. Старик-петух глянул на них огненным глазом, сердито царапнув ногой землю, сказал им: «Ко-ко-ко!», что, должно быть, означало: «Я вас, сукины дети!» — и петушки разбежались.
Хрюкали и повизгивали свиньи в свинарнике. Шумно шарахались вспугнутые за стеной овцы.
Потом дверь открылась, из хлева показалась рогатая коровья морда, за ней — вторая, третья…
Сережа открыл ворота со двора, и его трудовой день начался.
Вот уже неделя, как Сережа Пахомов живет «в работниках» у латышского крестьянина-кулака. После страшного вечера, когда матери не вернулись к ним, ребята еще целые сутки сидели в сарае без пищи и воды. Уезжая, гитлеровцы оставили их запертыми на замок, обрекая, таким образом, на голодную смерть. К счастью, на следующий день прибывшему в поселок интендантскому подразделению срочно понадобилось помещение для склада; немцы подошли к запертой двери и стали совещаться: что это за сарай и почему он закрыт? Они очень удивились, услышав за дверью детский плач. Замок сбили, детей выгнали на улицу, покричали между собой о чем-то и снова заперли в сарай до выяснения, что это за народ и что с ним, делать. Однако сообщить им о детях никто ничего не мог, а помещение нужно было освободить немедленно. Поэтому на другой день без лишней возни ребят посадили на попутную машину и под конвоем солдата направили в ближайшую волостную комендатуру.
Тщедушный косой немец, комендант с погонами штабс-фельдфебеля на узеньких плечах, долго визгливо орал на солдата, привезшего ему детей.
— Почему не справились прежде по телефону, можем ли мы их принять? Куда я их дену? В общий лагерь военнопленных таких не берут, а мне их тоже держать негде! Молчать!.. Какое мне дело до вашего склада?
Ребят заперли в пустую кладовку, так как помещение для арестованных было битком набито задержанными. Штабс-фельдфебель принялся звонить по телефону своему начальству, в город.
Звонил долго, однако было воскресенье, и толку он не добился: то ли детей пострелять, то ли просто выгнать.
— Господин штабс-фельдфебель, вы их крестьянам раздайте, — почтительно посоветовал переводчик-латыш, работник комендатуры. — Раздайте на воспитание, а потом, в случае необходимости, собрать можно.
— Да, да, я тоже так думаю, — поспешно согласился фельдфебель. — У нас сейчас пока что детских лагерей нет. Но в ближайшее время они, безусловно, будут. Тогда мы эту дрянь соберем. Детские лагеря совершенно необходимы, — развивал фельдфебель свою мысль перед почтительно склонившимся латышом. — Мы не можем допустить беспризорного шатания этих маленьких бродяг по завоеванной территории. А в лагерях наши воспитатели будут готовить из них послушную рабочую силу.
Фельдфебель посмотрел на верзилу-переводчика снизу вверх так надменно-снисходительно, словно хотел сказать латышу: «Слушай, дурак, и набирайся ума».
— Детей немедленно раздайте, — продолжал он, — а то они загадят помещение. Да предупредите крестьян, что они отвечают, если кто из этих сопливцев сбежит.
— А если умрет? — осторожно спросил латыш. — Они едва живы.
— Умрет — другое дело. За это никто не отвечает… За это отвечает бог, — сказал гитлеровец и, довольный своей шуткой, рассмеялся.
Через час всех ребят разобрали крестьяне-латыши из окрестных хуторов, приезжавшие в комендатуру по разным надобностям. Кто победней, брал детей из жалости и сострадания, кулаки — с целью получить в хозяйство дарового работника (сейчас, во время войны, рабочих рук не хватало).
Сережу взял полицейский Рейнсон. Сам он почти не бывал дома, а старик-отец жаловался, что нынче они запаздывают с сенокосом. Мартин Рейнсон хотел было взять двух мальчиков, но уж очень заморенными выглядели дети. «Таких пока откормишь — себе дороже станет», — прикинул он в уме, осматривая ребят, и взял одного, державшегося тверже всех.
Из комендатуры Сережу уводили первым.
— Куда вы меня ведете? Я не хочу один! Мы — вместе!
Не обращая внимания, полицейский продолжал выталкивать его к выходу.
— Вон мои сестры, — пробовал схитрить мальчик, указывая на Инну с Наташей.
Мартин грубо толкнул его кулаком в спину и сказал с сильным латышским акцентом:
— Ходи, ходи!
На телегу мальчик сам залезть не мог. Рейнсон, подняв его, укоризненно и немного удивленно сказал:
— А о другой думаль, дурак!
И вот Сережа живет у Рейнсонов.
Два дня его работать не заставляли — слишком уж он ослаб. Только однажды в полдень, младший сын Рейнсона, Петр, парень года на два старше Сережи, провел его по своим полям и показал, где граница их владений. У Рейнсона было 25 гектаров земли, кроме того, пять гектаров он, уже после прихода немцев, успел заарендовать поблизости, да землю двух бедняков, ушедших с Красной Армией, тоже прихватил себе.
— Все это — наша земля, — объяснял Петр, говоривший по-русски почти без акцента. — До самого болота. А вот эта, до кустов, видишь, была Каупиня, теперь тоже наша, 30 пуравиет