Вирджиния Вулф. «Я — Кристина Россетти». Эссе
Пятого декабря 1930 года Кристина Россетти отпразднует свой столетний юбилей, или, правильнее сказать, праздновать этот юбилей будем мы — ее читатели. Чествование со всеми подобающими речами вызвало бы у Кристины чувство острой неловкости, потому как женщиной она была робкой. Тем не менее юбилея не избежать; время неумолимо; говорить о Кристине Россетти мы должны. Перелистаем страницы ее жизни; почитаем ее письма; вглядимся в ее портреты; посудачим о ее болезнях, кои отличались великим разнообразием; наконец, погремим ящиками ее письменного стола — большей частью пустыми. Не начать ли с ее биографии — что может быть занятнее, чем биография писателя? Многие испытали на себе очарование таковых. Откроем книгу «Жизнь Кристины Россетти», написанную компетентной мисс Сандерс, — и с головой погрузимся в прошлое. Будто в распечатанном черном ящике иллюзиониста, мы увидим кукол — уменьшенную во много раз копию тех, кто жил сто лет тому назад. Все, что от нас потребуется, это смотреть и слушать, слушать и смотреть — и куклы, возможно, начнут двигаться и говорить. И тогда мы примемся расставлять их и так, и этак, между тем как, будучи живыми людьми, они не сомневались, что могут идти куда им захочется; мы будем видеть в каждом их слове особенный смысл, о каком они сами и не подозревали, говоря первое, что приходит им в голову. Что поделаешь, читая биографию, мы всё видим несколько в ином свете.
Итак, мы в Портленд-плейс, на Хэлем-стрит, году так в 1830-м; а вот и Россетти — итальянское семейство, состоящее из отца с матерью и четырех маленьких ребятишек. Хэллам-стрит того времени нельзя назвать фешенебельной, и на доме лежит отпечаток бедности, однако это ровным счетом ничего не значит для Россетти, ведь их, итальянцев, нимало не заботят условности и правила, которыми руководствуется так называемый средний класс Англии. Россетти живут обособленно, одеваются, как считают нужным, принимают у себя бывших соотечественников, среди которых шарманщики и нищие, сводят концы с концами уроками и сочинительством, а также другим случайным заработком. Мы видим и Кристину — чем старше она становится, тем дальше отстоит от узкого семейного круга. И дело не в том, что ребенок она тихий, склонный к созерцанию, — будущий писатель со своим особенным миром, умещающимся в его голове, — гораздо большую роль здесь играет чувство преклонения, которое она испытывает перед прекрасно образованными старшими братьями и сестрой. Но вот приходит время наделить Кристину подругами и сказать, что она… она питает отвращение к балам. Она не любит наряжаться. Ей симпатичны друзья, бывающие у ее братьев, а также сборища, на которых молодые художники и поэты обсуждают будущее устройство мира. Порой их разговоры забавляют ее, ведь степенность причудливо сочетается в ней с эксцентричностью, и она не упустит случая посмеяться над тем, кто самовлюбленно считает себя важной персоной. И хотя она пишет стихи, в ней нет и следа той тщеславной озабоченности, которая присуща начинающим поэтам; стихи складываются в ее голове сами собой, и ее не беспокоит, что скажут о них другие, ведь в том, что эти стихи хороши, она уверена и так. Ее восхищают родные: мать, такая спокойная и простая, искренняя и проницательная, старшая сестра Мария, не имеющая склонности ни к рисованию, ни к сочинительству, но, может быть, оттого столь энергичная и хваткая в житейских делах. Даже отказ Марии посетить Египетский зал в Британском музее, вызванный опасением, как бы ее посещение ненароком не совпало с Днем Воскресения, когда посетителям Египетского зала неприлично будет глазеть на мумии, обретающие бессмертие, — даже эта рефлексия сестры, пусть и не разделяемая Кристиной, кажется ей замечательной. Конечно, нам, находящимся вне черного ящика, слышать такое смешно, однако Кристина, оставаясь в нем и дыша его воздухом, расценивает поведение сестры, как достойное высочайшего уважения. Если бы мы могли, мы бы увидели, как в самом существе Кристины зреет что-то темное и твердое, как ядро ореха.
Это ядро, несомненно, вера в Бога. Мысли о божественной душе овладели Кристиной, когда она была еще ребенком. Тот факт, что все шестьдесят четыре года своей жизни она провела на Хэллам-стрит, в Эйнсли-парк или на Торрингтон-сквер, не более чем видимость. Настоящая ее жизнь протекала в другом, весьма причудливом, месте, где душа стремится к невидимому Богу — в случае Кристины это был Бог темный, Бог жестокий, Бог, объявивший, что ему ненавистны земные удовольствия. Ненавистен театр, ненавистна опера, ненавистна нагота; оттого художница мисс Томсон, подруга Кристины, вынуждена была сказать, что обнаженные фигуры на ее картинах нарисованы «из головы», а не с натуры. Кристина простила обман, пропустив его, как и все, что происходило в ее жизни, через клубок душевных мук и веры в Бога, гнездившийся у нее в груди.
Религия вмешивалась в жизнь Кристины до мелочей. Религия подсказывала ей, что играть в шахматы нехорошо, а вот в вист или крибидж — можно. Религия вмешивалась и в те важные вопросы, которые должно было решать ее сердце. Художник Джеймс Коллинз, любивший ее и любимый ею, был романо- католиком. Она согласилась стать его женой, лишь когда он примкнул к англиканской церкви. Терзаясь сомнениями, будучи человеком ненадежным, он накануне свадьбы все же вернулся в римско-католическую веру, и Кристина разорвала помолвку, пусть это разбило ее сердце и бросило тень на всю ее последующую жизнь.
Годы спустя новая — лучше первой — перспектива семейного счастья замаячила перед Кристиной. Ей сделал предложение Чарльз Коули, но — увы! — этот эрудированный господин в застегнутом не на те пуговицы платье, который перевел для ирокезов Евангелие и справлялся у дам на званых вечерах, знают ли они, что такое Гольфстрим, а в качестве подарка преподнес Кристине заспиртованную полихету колючую («морскую мышь») в баночке, — этот господин, разумеется, был вольнодумцем. Ему, как и Джеймсу, Кристина отказала. И пусть, по ее признанию, «не было женщины, которая любила бы мужчину сильнее», стать женой скептика она не могла. Ей, обожавшей «курносых и мохнатых» — вомбатов, жаб и всех мышей на Земле, называвшей Чарльза «мой канюк бескрылый» и «мой любимый крот», невозможно было разрешить кротам, канюкам, мышам или чарльзам коули подняться на свои небеса.
В тот черный ящик можно глядеть долго. Нет конца странностям, причудам и курьезам, заключенным в нем. Но стоит только задуматься, какую трещинку этого ящика мы еще не исследовали, нам даст отпор сама Кристина Россетти. Представьте себе, что рыба, непринужденной грацией которой мы любуемся, заплывает в заросли тростника или нарезает круги вокруг камня, вдруг, встретив на своем пути стекло, разбивает его. Подобное случилось во время чаепития у миссис Тэббс — в числе гостей там оказалась Кристина Россетти. Что послужило поводом, мы в точности не знаем. Возможно, кто-то в легковесно- небрежном тоне, который пристал подобным чаепитиям, отозвался о поэзии или поэтах. Как бы там ни было, к удивлению собравшихся, маленькая женщина в черном платье поднялась с кресла, вышла на середину комнаты и, торжественно объявив всем «Я — Кристина Россетти!» — возвратилась на свое место.
Слова сказаны — стекло на наших глазах разбилось. «Да, — означают эти слова, — я поэт. А вы, делающие вид, будто отмечаете мой юбилей, нисколько не лучше тех, кто пил чай у миссис Тэббс. Вы интересуетесь ничего не значащими подробностями моей жизни, гремите ящиками моего письменного стола, смеетесь над Марией, над мумиями и над моими сердечными делами, а между тем все, что я хотела бы вам о себе рассказать, находится здесь, в этом зеленом томике. Это избранные мои стихи. Купите их за четыре шиллинга и шесть пенсов. Прочитайте», — и она снова усаживается в кресло.
Какие непримиримые идеалисты эти поэты! Поэзия, они утверждают, не имеет ничего общего с жизнью. Мумии и вомбаты, Хэлем-стрит и омнибусы, Джеймс Коллинз и Чарльз Коули, полихета колючая, миссис Тэббс, Торрингтон-сквер и Эйнсли-парк — все это, включая религиозные догмы, весьма относительно, не имеет ценности, мимолетно, эфемерно. Существует только Поэзия, вопрос лишь в том, хороша она или плоха. И ответить на него возможно не сразу, а лишь по прошествии времени. Не так уж много путного сказано о Поэзии с тех самых пор, как она существует. Современники, как правило, ошибаются в своих оценках. Почти все стихотворения, включенные в собрание сочинений Кристины Россетти, были когда-то отвергнуты редакторами. Годовой доход, который она имела от стихов, на протяжении многих лет не превышал десяти фунтов, тогда как книги Джин Инджлоу[1], о которых она отзывалась саркастически, выдержали восемь пожизненных переизданий. Были, разумеется, в окружении Кристины Россетти поэты и критики, к суждениям которых можно было и прислушаться, но даже они подходили к стихам Кристины с весьма различной меркой.