Тихо, чтобы не спугнуть зыбкие еще образы, писатель собрал чемодан и отправился обратно в Петербург.

Царица изволила пожаловать пособия раненым офицерам. По сто рублей каждому. Гаршину назначили двести. Он посмеивался: «Уж не играет ли тут какую-нибудь роль моя литература?» Царица вовремя поспела со своим пособием: Гаршин трудился над «Трусом» — рассказом об ужасах войны, о ее ненужности, о страданиях, которые она приносит.

Это был ответ тем, кто читает пропитанные кровью сводки — «убито 50, ранено 100» — и радуется: «Потери незначительны!» Тем, кто приходит в ужас оттого, что господина ограбили на улице, а в лихой статейке деловито подводит итоги: «Потеряй Россия и 200 тысяч солдат, и то большого ущерба не будет…»

Дома, в кругу близких, любящих людей, умирает от тяжелой болезни один из героев рассказа — умный, симпатичный юноша-студент. Жаль его? Еще бы! Но как же тогда можно спокойно читать сообщения о тысячах простых русских мужиков, одним мановением перста навсегда уложенных на покрытых снегом полях, где-то вдали от родины?

И потому черные буквы на белом газетном листе кажутся валящимися рядами людей, а перо — оружием, наносящим бумаге рваные раны. В таких, мучительно ощутимых деталях предстает война перед тем, кого лицемеры называли «трусом», — за то, что он был против войны.

Мысли о войне преследуют его. Как и сам Гаршин, как и многие их современники, «трус» пытается постигнуть природу и сущность войн — и не находит ответа. Но он осознает войну как узаконенное убийство людей — и протестует против этого.

«Трус» — название сатирическое. «Трус» против войны, но он не остался с теми, кто возбуждал в других «боевой дух», сидя в ресторациях на Невском. Он смелый человек. Он не боится гибели. Вместе с тысячами «других» он идет на войну. И погибает.

Господа офицеры из завсегдатаев военных и гражданских борделей, имевшие несчастье заразиться сифилисом, обитали в одной из палат петербургского Николаевского госпиталя. Пьянствовали. Играли в карты. Скандалили.

Соседняя палата, в которой лежал Гаршин, считалась тихой. Здесь тоже играли в карты, но без скандалов и мордобития. Зато здесь разговаривали о службе — о представлении к чинам, кознях штабного начальства и о том, как какой-нибудь поручик «поддел» адъютанта или командира.

Гаршина положили в госпиталь на освидетельствование. Ссылаясь на больные нервы и рану в ноге, он просил уволить его в отставку из армии. Выбор был сделан. В госпитале под пьяные вопли одичавших от скуки поручиков («что за монстры… почти исключительно существуют» «в военной службе»!), под бесконечное переливание пустопорожних «служебных» разговоров («офицерство надоело хуже горькой редьки») Гаршин закончил «Труса».

…Просьба об отставке была заказана писарю. Гаршин шел по хмурым осенним улицам, радостный от ясной убежденности, что поступил правильно. Липкая, удушливая тоска трехнедельного госпитального заточения позади. В памяти осталась только вереница типов — никчемных и своеобразных, пустых и погубивших свой дар, — переплетение черт, черточек, штрихов. Да в сердце осталась приятная, легкая теплота, словно солнечный зайчик пробежал по сердцу: в госпитале Гаршина навещали студентки-медички, и среди них была одна — Надежда Михайловна Золотилова, Надя. Такая славная!..

Дни были заняты делами: Гаршин начал ходить на лекции в университет, снова давал уроки, помогал Герду в составлении «Определителя птиц Европейской России». И писал. Много и успешно. В труде снова пришла уверенность: только литература — его призвание.

Гаршин шел в «Отечественные записки». Он пощупал рукой карман, аккуратно свернутую пачку бумаги. Представил себе, как войдет сейчас в кабинет к человеку со строгими, пронзающими и добрыми глазами, положит перед Михаилом Евграфовичем новый рассказ — «Трус». И будет волноваться — он отдал долг. И будет знать — долг отдан не сполна: давно задуманная книга «Люди и война» еще не начата.

Он начал ее чуть позже, через год, отрывком «Денщик и офицер».

БЕДА МУЖИКА НИКИТЫ

«Глухая армия». Унылая жизнь — строй да муштра, ученья да наряды. «Направо», «налево», «ряды сдвой» — топчут, топчут бравы ребятушки, невеселые мужички, пыльный плац сапожищами, а позади у каждого затерявшаяся в бескрайных просторах и томительных годах деревенька, нищее хозяйство, измученная баба с голодными чадами — им теперь, без работника, без кормильца, конец. Муж на службе, а жена в нужде. В рекрутчину — что в могилу. Солдатчина…

И явился к Гаршину герой. Не молодой человек «гаршинской закваски», с пытливым умом, чуткой совестью, тонкой красотой мыслей и чувств. Другой герой, совсем новый — «низенький человек, с несоразмерно большим животом, унаследованным от десятков поколений предков, не евших чистого хлеба, с длинными, вялыми руками, снабженными огромными черными и заскорузлыми кистями», человек, который о сложных проблемах не задумывается, который четырех-то слов подряд запомнить не может, потому что, по мнению фельдфебеля, «понятия у него ни к чему нет». Мужичонка. Солдатик. Но ради него, сеятеля и хранителя родной земли, лбы и груди подставляли под пули, шли в «глухие армии» вольноопределяющиеся «гаршинской закваски». Шли, чтобы разделить с мужиком, солдатом, его беду. Не могли спокойно смотреть, как «мужик страдает». И пронесенную через всю жизнь, но так и не написанную книгу «Люди и война» Гаршин начал рассказом о мужицкой беде.

Точно гром, грянула она над головой низенького, нескладного человека роковым словом «Годен!» и раскатилась звонким хохотом полковника, воинского начальника: «Но только в гвардию не попадет. Ха-ха- ха!»

Не будь Иван Петрович, приемный отец Никиты, темным и неграмотным, усыновил бы парня — не взяли бы его. Да ведь бедному-то мужику «ничего этого не известно». И осталась семья — старик, три бабы да трое детей — без единственного работника. Вот горе так горе…

Одна беда в доме, другая на пороге. У дверей управы встретил Ивана Петровича с Никитой «дюжий мужик в новой дубленке, большой бараньей шапке и хороших сапогах».

— Что ж ты должок-то, забываешь, что ль? — спросил у старика.

— Никак невозможно, Илья Савельевич, то есть вот как, никак нельзя! Уж вы малость пообождите. Горе-то у нас такое!

— Ну, ладно, ладно, поговорим еще…

А Иван Петрович думал: где уж тут старый долг отдавать! Надо у Ильи Савельича опять взаймы молить— обряжать Никиту на службу. Пришла беда— отворяй ворота…

Целую неделю бабы выли. Никита все молчал, храня на своем лице застывшее выражение покорного отчаяния. Потом надел котомку и пошел.

Никакого богатства не было у бедняка Никиты — нищий угол, две руки с огромными заскорузлыми кистями да тяжелая, беспросветная работа. И это у него отняли. А во имя чего?..

…«Направо», «налево», «ряды сдвой» — не может понять Никита нехитрой солдатской премудрости. Не помогают ни подзатыльники, ни затрещины. «Шаг вперед», «коли»… От конюшен доносится на плац привычный запах лошадиного пота, и штыки на солнце взблескивают, как косы. Едкие струйки текут по лбу, жгут глаза, спина ноет, руки отказываются служить. И все впустую, никакого дела нет. Только форма одна. Вроде велемудрой науки, которой название «словесность».

«Что есть солдат?», «Что есть знамя?»…

«Никита очень хорошо знает, что такое солдат и что такое знамя; он готов со всевозможным усердием исполнять свои солдатские обязанности и, вероятно, отдал бы жизнь, защищая знамя…» Но не грохочут пушки, трубы не играют «сбор» — и остается непонятная книжная премудрость, пустой разговор…

«Знамя есть священная хоругвь…»

— Знамя есть, которое корю… хоруг…

Вы читаете Гаршин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату