блаженной памяти император отложил приобщение Святых Тайн до того времени, когда будет в состоянии встать с постели. (Из этого видно, что сам он не думал, чтобы его жизни угрожала неминуемая опасность, а врач усматривал пока ещё слабые признаки такой опасности в нижней части правого лёгкого, впрочем, не теряя в этом часу всякой надежды на выздоровление. — Примеч. Тальберга). Сделав все нужные медицинские предписания, я, не раздеваясь, лёг отдохнуть в постель. Доктор Карелл должен был оставаться в комнате больного, пока я не приду заменить его в 3 часа утра, так было условлено и так постоянно делалось. В половине третьего я встал и в ту минуту, как я хотел отправиться на мой печальный пост, мне подали следующую, наскоро написанную карандашом записку: „Умоляю Вас, не теряйте времени ввиду усиливающейся опасности. Настаивайте непременно на приобщении Святых Тайн… (Блудова)“. Я нашёл доктора Карелла на своём посту, а положение высокого больного показалось почти не изменившимся с 12 часов ночи. Жар в теле немного слабее, дыхание было несколько менее слышным, чем в полночь. После некоторых вопросов и ответов касательно дыхания в груди (причём особенное внимание было обращено на правое лёгкое, совершенно согласно с тем, как оглашено в газетах) доктор Карелл ушёл для того, чтобы воспользоваться в течение нескольких часов необходимым отдыхом. Было около 10 минут четвёртого, когда я остался наедине с больным государем в его маленькой, неопрятной спальне, дурно освещённой и прохладной. Со всех сторон слышалось завывание холодного северного ветра… Так как накануне того дня вечером, после последнего медицинского осмотра ещё не вовсе утрачена была надежда на выздоровление, то я начал со тщательного исследования груди при помощи слухового рожка. Император охотно этому подчинился точно так, как с некоторого времени он вообще подчинялся всему, чего требовала медицинская наука. В нижней части правого лёгкого я услышал шум, который сделался для меня таким зловещим, каким я в течение уже нескольких лет считал тот особый звук голоса, который происходит из образовавшихся каверн. Я не в состоянии описать ни этого звука, ни этого шума, но и тот, и другой, доходя до моего слуха, не подчинялись моему умственному анализу, как будто проникали во всю мою внутренность и действовали на все мои чувствительные нервы. Они произвели на меня такое же впечатление, какое производит фальшивая нота на слух опытного музыканта. Но этот звук и шум уничтожили все мои сомнения и дали мне смелость приступить к решительному объяснению. Зрело обсудив, что следовало делать в моём положении, я вступил в следующий разговор с Его Величеством. Здесь я должен обратить внимание на то, что замеченный мной особый шум в нижней части правого лёгкого свидетельствовал о начале паралича (по современной терминологии — отёк лёгких. — Б.Н.) в этом важном органе и что вместе с тем для меня угас последний луч надежды. В первую минуту я почувствовал что-то похожее на головокружение: мне показалось, что все предметы стали вертеться перед моими глазами. Но, полагаю, что сознание важности данной минуты помогло мне сохранить равновесие способностей… По выражению глаз императора я тотчас заметил, что он понял значение слов и даже одобрил их. Он устремил на меня свои большие, полные, блестящие и неподвижные глаза и произнёс следующие простые слова, немного приподнявшись и поворотив ко мне голову: „Скажите же мне, разве я должен умереть?“ Эти слова прозвучали среди ночного уединения как голос судьбы… Глаза императора были упорно устремлены на меня. Наконец, сделав последнее усилие, я отвечал: „Да, Ваше Величество“. Почти немедленно вслед за этим император спросил: „Что нашли вы вашим инструментом? Каверны?“ — „Нет. Начало паралича“. Глаза императора устремились прямо в потолок и по крайней мере в продолжение пяти минут оставались неподвижными; он как будто во что-то вдумывался. Затем внезапно взглянул на меня и спросил: „Как достало у вас духу высказать мне это так решительно?“ „Меня побудили к этому, Ваше Величество, следующие причины. Прежде всего, и главным образом, я исполняю данное мною обещание. Года полтора тому назад вы однажды сказали мне: 'Я требую, чтобы вы мне сказали правду, если б настала та минута в данном случае'. К сожалению, Ваше Величество, такая минута настала. Во-вторых, я исполняю горестный долг по отношению к монарху. Вы ещё можете располагать несколькими часами жизни. Вы находитесь в полном сознании и знаете, что нет никакой надежды. Эти часы, Ваше Величество, конечно, употребите иначе, чем как употребили бы их, если бы не знали положительно, что вас ожидает, по крайней мере, мне так кажется. Наконец, я высказал Вашему Величеству правду потому, что я люблю вас и знаю, что вы в состоянии выслушать её“.
Больной император спокойно внимал этим словам, которые я произнёс почти без перерыва, слегка нагнувшись над его постелью. Он ничего не отвечал, но его глаза приняли кроткое выражение и долго оставались устремлёнными на меня. Сначала я выдержал его взгляд, но потом у меня выступили слёзы и стали медленно катиться по лицу. Тогда император протянул мне руку и произнёс простые, но на века незабываемые слова: „Благодарю Вас“. Слово „благодарю“ было произнесено с особым ударением. После этого император перевернулся на другую сторону лицом к камину и остался неподвижным. Минут чрез 6 или 8 он позвал меня и сказал: „Позовите ко мне моего старшего сына…“
С тех пор как я стал заниматься медицинской практикой, я никогда ещё не видел ничего сколько- нибудь похожего на такую смерть; я даже не считал возможным, чтобы сознание в точности исполненного долга, соединённое с непоколебимою твёрдостью воли, могло до такой степени господствовать над той роковой минутой, когда душа освобождается от своей земной оболочки, чтобы отойти к вечному покою и счастию; повторяю, я считал это невозможным, если (бы) я не имел несчастья дожить до того, чтобы всё это увидеть».
Весьма подробно интересующие нас события описаны в дневниках фрейлины двора, А.Ф. Тютчевой, дочери великого русского поэта и дипломата Ф.И. Тютчева.
Несмотря на то что дневниковые записи, за немногими исключениями, имеют односторонний характер и редко представляют собой результат аналитической мысли, они подкупают своей непосредственностью, отсутствием влияния последующих колебаний общественного мнения. Поэтому они, хотя и требуют тщательной и всесторонней проверки, являются ценным материалом для исторических исследований.
«19 февраля. Император неделю как болен гриппом, не представлявшим вначале никаких серьёзных симптомов; но, чувствуя себя уже нездоровым, он вопреки совету доктора Мандта настоял на том, чтобы, поехать в манеж произвести смотр полку, отъезжающему на войну, и проститься с ним. До сих пор болезнь государя держали в тайне. До 17-го даже петербургское общество ничего не знало о ней, а во дворце ею мало были обеспокоены, считая лишь лёгким нездоровьем… Накануне Мандт объявил положение императора серьёзным. Цесаревич сказал Великой княгине, что доктор Карелль сильно встревожен, Мандт же, наоборот, не допускает непосредственной опасности. „Тем не менее, — добавил Великий князь, — нужно позаботиться об опубликовании бюллетеней, чтобы публика была осведомлена о положении…“
…Вошёл цесаревич со смертельно бледным и изменившимся лицом. Он пожал нам руку и сказал: „Дела плохи“, — и быстро удалился. Подагра (видимо, имелись в виду расстройства дыхания астматического типа. — Б.Н.) поднималась, паралич лёгких был неминуем. Ночь кончалась. Бледный свет петербургского зимнего утра понемногу проник в вестибюль, в котором мы находились. Приток народа и волнение всё возрастали около комнаты, где император в тяжёлых страданиях, но в полной ясности ума боролся с надвигавшейся на него смертью. Наступил паралич лёгких, и, по мере того как он усиливался, дыхание становилось более стеснённым и более хриплым. Император спросил Мандта: „Долго ли ещё продлится эта отвратительная музыка?“ Затем он прибавил: „Если это начало конца, это очень тяжело. Я не думал, что так трудно умирать“.
Предсмертное хрипение становилось всё сильнее, дыхание с минуты на минуту делалось всё труднее и прерывистее. Наконец по лицу пробежала судорога, голова откинулась назад. Думали, что это конец, и крик отчаяния вырвался у присутствующих. Но император открыл глаза, поднял их к небу, улыбнулся, и всё было кончено. При виде этой смерти, стойкой, благоговейной, можно было думать, что император давно предвидел её и к ней готовился. Отнюдь нет. До часа ночи того дня, кода он скончался, он не сознавал опасности и так же, как и все окружающие, смотрел на свою болезнь как на преходящее нездоровье.
20 февраля. В час состоялась панихида в комнате, где лежит покойный император. Тело уже набальзамировано, и лицо его страшно изменилось. Сегодня тело императора перенесли в Белую залу. Эта зала невелика, а толпа была огромная, и жара почти нестерпимая.
21 февраля. Сегодня, утром я присутствовала на панихиде совершенно больная.