музыкой? Высокопоставленной делегации, которая возложит на его голову лавровый венок? На пристани действительно собралась толпа, но вовсе не в связи с прибытием Цицерона. Гортензий, положивший глаз на консульский пост, устраивал торжества на двух нарядных галерах, и гости на берегу ждали, когда их туда переправят.
Цицерон сошел на берег, но никто не обращал на него внимания. Он удивленно оглядывался, и тут несколько бражников заметили его новенькую сенаторскую тогу и поспешили к нему. В приятном ожидании он горделиво расправил плечи.
— Сенатор, — окликнул его один из них, — что новенького в Риме?
Цицерону каким-то образом удалось сохранить улыбку на устах.
— Я приехал не из Рима, добрый друг. Я возвращаюсь из своей провинции.
Рыжеволосый человек, без сомнения, успевший сильно напиться, обернулся к своему приятелю и, передразнивая Цицерона, проговорил:
— О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции! — Вслед за этим он фыркнул.
— Что тут смешного? — спросил его спутник, которому явно не хотелось напрашиваться на неприятности. — Разве ты не знаешь? Он был в Африке.
Улыбку Цицерона теперь можно было без преувеличения назвать стоической.
— Вообще-то я был на Сицилии, — поправил он говорившего.
Разговор продолжался в этом ключе еще некоторое время — я уже не помню, что было сказано, но вскоре, уразумев, что никаких свежих сплетен из Рима они не услышат, люди разошлись. Появился Гортензий и пригласил оставшихся гостей рассаживаться по лодкам. Он вежливо кивнул Цицерону, но не пригласил его присоединиться к празднеству. Мы остались вдвоем.
Банальный случай, решите вы, но именно он, как говорил впоследствии сам Цицерон, придал его решимости подняться на самый верх политической лестницы твердость скалы. Он был унижен из-за своего собственного тщеславия, ему со всей жестокостью продемонстрировали, что в этом мире он является всего лишь песчинкой.
Мой хозяин долго стоял на пристани, наблюдая за тем, как Гортензий и его гости предаются увеселениям на воде, слушал веселые мелодии флейт, а когда повернулся ко мне, я увидел, что он в одночасье переменился. Поверь, читатель, я не преувеличиваю. Я увидел это в его глазах и словно прочитал в них: «Ну что ж, веселитесь, дураки. А я буду работать!»
«То, что произошло в тот день на пристани, оказало мне гораздо более важную услугу, чем если бы меня встретили овациями. С тех пор меня перестало заботить, что именно мир услышит обо мне. Я решил, что отныне меня должны видеть каждый день, что я обязан жить у всех на виду. Я часто посещал форум, никто и ничто — ни мой привратник, ни сон — не могли помешать кому-либо увидеться со мной. Я трудился даже тогда, когда мне было нечем заняться, и с той поры я забыл, что такое отдых».
Я наткнулся на этот отрывок из одной его речи совсем недавно и готов поклясться, что каждое слово здесь — истина. Цицерон ушел с пристани, ни разу не обернувшись. Поначалу он шел по главной улице Путеол, ведущей по направлению к Риму, неторопливо и задумчиво, но затем его шаг ускорился настолько, что, нагруженный поклажей, я едва поспевал за ним.
И вот теперь, когда закончился мой первый свиток, начинается подлинная история Марка Туллия Цицерона.
II
День, ставший, как выяснилось потом, поворотной точкой, начался точно так же, как и все предыдущие, за час до рассвета. Цицерон, как обычно, встал первым в доме. Я полежал еще немного, прислушиваясь, как он шлепает босыми ногами по доскам пола над моей головой, выполняя физические упражнения, которым выучился на Родосе еще шесть лет назад. Затем я скатал свой соломенный тюфяк и ополоснул лицо. Стоял первый день ноября, и было очень холодно.
Цицерон жил в скромном двухэтажном доме на гребне холма Эсквилин. С одной его стороны возвышался храм, с другой раскинулись жилые кварталы. А если бы вы потрудились взобраться на крышу, вашему взгляду открылся бы захватывающий вид на затянутую дымкой долину и величественные храмы, расположенные на Капитолийском холме, примерно в полумиле отсюда. На самом деле дом принадлежал отцу Цицерона, но в последнее время здоровье старика пошатнулось, и он редко покидал свое загородное поместье, предоставив дом в полное распоряжение сына. Поэтому здесь жил сам Цицерон, его жена Теренция и их пятилетняя дочь Туллия. Здесь же обитала дюжина рабов: я, Соситей и Лаурей, два секретаря, работавших под моим руководством, Эрос, управлявший хозяйственными делами, Филотим, секретарь Теренции, две служанки, няня ребенка, повар, спальник и привратник. Где-то в доме жил еще и старый слепой философ, стоик Диодот, который время от времени выбирался из своей комнаты и присоединялся за трапезой к хозяину, если тому хотелось поговорить на какие- нибудь высокоинтеллектуальные темы. Итого всех нас в доме жило пятнадцать человек. Теренция беспрестанно жаловалась на тесноту, но Цицерон не желал переезжать в более просторное жилище. Как раз в это время он разыгрывал роль «народного заступника», и столь стесненные жилищные условия как нельзя лучше укладывались в рамки этого образа.
Первое, что я сделал в то утро, было то же, что я делал каждое утро до этого: намотал на запястье кусок бечевки, конец которой был привязан к приспособлению для записей моего собственного изобретения. Оно состояло не из одной или двух, как обычно, а целых четырех покрытых воском табличек. Забранные в буковые рамки, таблички были настолько тонкими, что легко складывались вместе. Однако Цицерон ежедневно обрушивал на меня такой поток слов, что этого явно не хватило бы, поэтому я рассовал по карманам еще несколько запасных табличек.
Затем я отдернул занавеску, отгораживавшую крохотную нишу, являвшуюся моими «покоями», и прошел через двор в таблинум, зажигая по пути лампы и следя за тем, чтобы к началу нового дня все было готово. Единственным предметом обстановки здесь был шкаф для посуды, на котором стояла миска с горохом. (Родовое имя Цицерона происходит от слова «цицер» — горох, и, полагая, что столь необычное имя может способствовать успеху в его политической карьере, мой хозяин не желал сменить его на более благозвучное, стойко перенося насмешки, нередко раздававшиеся за его спиной.)
Удовлетворившись осмотром, я прошел через атрий в помещение у входа, где меня уже ожидал привратник, положив руку на тяжелый металлический засов. Я выглянул в узкое оконце и, убедившись, что уже достаточно рассвело, кивнул привратнику, и тот отодвинул засов.
На улице, ежась от холодного ветра, уже, как обычно, ожидала толпа клиентов[2] — убогих и несчастных. По мере того как они входили в дом, я записывал имя каждого из них. Большинство из них я знал в лицо, других видел впервые, и тогда просил их назвать свое имя, после чего поспешно отворачивался. Они все были похожи друг на друга — одинаково отчаявшиеся, утратившие надежду люди, однако инструкции, полученные мною от хозяина, не оставляли места для сомнений. «Если человек имеет право голоса на выборах, впусти его», — приказал он мне, и вот в скором времени таблинум уже заполнился людьми, каждый из которых с трепетом ожидал хотя бы краткой встречи с сенатором.
Я стоял у входа до тех пор, пока не переписал всех визитеров, а затем отступил в сторону, и в этот момент на пороге возникла скорбная фигура человека в пыльной одежде, с взлохмаченными волосами и нестриженной бородой. Не буду отрицать: его вид вызвал в моей душе холодок страха.
— Тирон! — воскликнул он. — Слава богам!
А затем он бессильно облокотился о дверной косяк и уставился на меня своими выцветшими, полуживыми глазами.
На вид этому странному визитеру было около сорока лет. Поначалу я не мог вспомнить его, но одно из качеств, которым просто обязан обладать секретарь любого политика, — это умение сопоставлять то или иное лицо с именем независимо от того, в каком состоянии находится человек. И вот постепенно в моей голове, словно мозаика, стала складываться картинка: большой дом с видом на море и обширной коллекцией произведений искусства, изысканный сад. Это было в каком-то городе Сицилии. Фермы — вот как он назывался!
— Стений из Ферм! — сказал я, узнав гостя, и протянул ему руку: — Добро пожаловать!
Это было не моим делом — комментировать его появление или расспрашивать, что занесло его в такую даль от дома и почему он находится в столь ужасном виде. Поэтому, оставив его в таблинуме вместе с остальными, я прошел в кабинет Цицерона. В то утро сенатор должен был выступать в суде, защищая молодого человека, обвиненного в отцеубийстве, а затем ему предстояло участвовать в заседании Сената. А сейчас, пока раб надевал на него тогу, он сидел, сжимая и разжимая ладонь, в которой покоился кожаный мячик для тренировки кистей, и слушал письмо, которое читал ему молодой раб Соситей. Одновременно с этим сам он диктовал письмо второму младшему секретарю, которого я обучил начальным навыкам моей системы скорописи. Когда я вошел, хозяин швырнул в меня мячик (я поймал его не задумываясь) и протянул руку за списком просителей. Как это бывало всегда, он прочел бумагу жадным взглядом. Кого он ожидал в ней найти? Какого-нибудь знатного горожанина из прославленного и влиятельного рода? Или, может быть, торговца, достаточно богатого для того, чтобы голосовать на выборах консулов? Но сегодня к нам пожаловала лишь мелкая рыбешка, и по мере чтения лицо Цицерона мрачнело. Наконец он добрался до последней строки списка и, прервав диктовку, спросил:
— Стений? Тот самый, с Сицилии? Богач и хозяин уникальной коллекции? Необходимо выяснить, что ему нужно.
— Но сицилийцы не имеют права голоса, — напомнил я.
— Pro bono,[3] — непреклонно ответил он. — Кроме того, у него — роскошная коллекция бронзы. Я приму его первым.
Я привел Стения наверх, и он незамедлительно получил от моего хозяина стандартный набор, полагавшийся любому посетителю: фирменную улыбку Цицерона, крепкое рукопожатие двумя руками одновременно и радушный искренний взгляд. Затем Цицерон предложил гостю сесть и спросил, что привело его в Рим. Я стал вспоминать, что еще мне было известно о Стении. Мы дважды останавливались у него в Фермах, когда Цицерон приезжал туда для участия в судебных слушаниях. Тогда Стений являлся одним из наиболее знатных жителей провинции, но сейчас от его прежней энергии и самоуверенности не осталось и следа. Он сказал, что его ограбили, ему грозит тюрьма и его жизнь в опасности. Короче говоря, он нуждается в помоши.
— Правда? — равнодушно переспросил Цицерон, поглядывая на документ, лежавший на его столе. Он почти не слушал собеседника и вел себя как занятый адвокат, которому ежедневно приходится выслушивать десятки жалобных историй от бедняг, которым не повезло. — Я весьма сочувствую тебе, — продолжал он. — И кто же тебя ограбил?
— Наместник Сицилии, Гай Веррес.
Сенатор резко вздернул голову. После этого Стения было не остановить. Цицерон посмотрел на меня и одними губами велел мне записывать все, что говорит проситель. Когда Стений сделал короткую передышку, Цицерон мягко попросил его вернуться немного назад — к тому дню, когда почти три месяца назад он получил первое письмо от Верреса.
— Как ты воспринял его? — спросил он.
— Немного встревожился, — ответил Стений. — Тебе ведь известна его репутация. Даже его имя говорит само за себя.[4] Люди называют его «Боров с кровавым рылом». Но разве я мог отказаться?
— У тебя сохранилось это письмо?
— Да.
— И в нем Веррес действительно упоминает твою коллекцию шедевров?
— О да! Он пишет, что неоднократно слышал о ней и теперь хочет увидеть ее собственными глазами.
— Скоро ли после этого письма он заявился к тебе?
— Очень скоро. Примерно через неделю.
— Он был один?
— Нет, с ним были его ликторы. Мне пришлось искать место, чтобы разместить и их тоже. Телохранители все грубы и нахальны, но таких отпетых мерзавцев мне еще не приходилось видеть. Старший из них, по имени Секстий, вообще является главным палачом всей Сицилии. Перед тем как приводить в исполнение назначенное наказание — порку, например, — он вымогает у своих жертв взятки, обещая в случае отказа искалечить их на всю оставшуюся жизнь.
Стений тяжело задышал и умолк. Мы ждали продолжения.