— Так поставим же этот вопрос на голосование!
Медленно и величаво Требеллий поднялся со скамьи трибунов и сделал шаг вперед. Нельзя было не восхититься отвагой этого человека, который не побоялся выразить несогласие со многими тысячами. Он поднял руку, давая понять о желании сказать свое слово.
Бросив на него презрительный взгляд, Габиний громогласно обратился к толпе:
— Итак, граждане, позволим ли мы ему говорить?
— Нет! — раздался ответный рев.
На что Требеллий тонким от сильного волнения голосом завопил:
— Тогда я налагаю вето на этот законопроект!
Это должно было означать, что закону пришел конец. Так было всегда в течение предыдущих четырех столетий за исключением того времени, когда трибуном был Тиберий Гракх. Однако в то злосчастное утро Габиний, вновь призвав гудящее собрание к молчанию, спросил:
— Можно ли считать, что Требеллий говорит от имени всех вас?
— Нет! — прокатилось в ответ. — Нет! Нет!
— Есть ли тут кто-нибудь, от чьего имени он выступает?
Лишь завывание ветра было ответом на эти слова. Даже сенаторы, поддерживавшие Требеллия, не осмеливались поднять голос. Находясь в среде своих триб, они были беззащитны и опасались оказаться растерзанными толпой.
— Тогда в соответствии с прецедентом, установленным Тиберием Гракхом, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и оказался не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!
Цицерон повернулся ко мне.
— А вот и начало представления, — пробормотал он.
Какое-то время граждане недоуменно переглядывались, а затем согласно закивали головами, и толпа загудела, начав понимать, о чем речь. Во всяком случае, такими вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. К людям пришло понимание, что они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в Сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволено было пройти, потому что Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. По Крассу было особенно видно, насколько он утратил свою обычную выдержку. Лицо его было красно и искажено гневом, когда он пытался взять приступом трибунал, но его отбрасывали назад. Он заметил, как Цицерон наблюдает за ним, указал в его сторону и что-то выкрикнул, но мы не расслышали, поскольку Красс был далеко, а шум вокруг стоял невообразимый. Цицерон милостиво улыбнулся ему. Глашатай зачитал внесенный Габинием проект — согласно которому «народ больше не желает, чтобы Требеллий был его трибуном», — и счетчики отправились к местам голосования. Как всегда, первыми голосовали представители трибы Сабурана. По мосткам они шли цепочкой по двое, чтобы бросить жребий, а затем спускались по боковым ступенькам храма, приходя вновь на форум. Городские трибы следовали одна за другой, и каждая голосовала за лишение Требеллия должности. Затем наступил черед голосовать сельским трибам. Все это заняло несколько часов, в течение которых Требеллий стоял с посеревшим от тревоги лицом, то и дело переговариваясь со своим напарником Росцием. На короткое время он исчез из трибунала. Я не видел, куда именно, но догадываюсь, что он просил Красса освободить его от этой обязанности. На форуме сенаторы собирались в маленькие кучки, в то время как их трибы завершали голосование, и я заметил Катулла с Гортензием, которые с мрачными лицами переходили от одной группы к другой. Цицерон тоже кружил между сенаторами, оставив меня позади. С некоторыми он беседовал — такими, как Торкват и его давний союзник Марцеллин, которого тот убедил перейти в лагерь Помпея.
В конце концов, когда семнадцать триб проголосовали за изгнание Требеллия, Габиний распорядился о том, чтобы сделать в голосовании перерыв. Он пригласил Требеллия предстать перед трибуналом и спросил, готов ли тот теперь склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат или же есть необходимость в восемнадцатом этапе голосования, чтобы отрешить его от должности. У Требеллия была возможность войти в историю в качестве героя и отважного борца за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда у него еще были виды на политическую карьеру. После некоторого колебания он дал понять о смирении, и его вето было снято. Вряд ли есть нужда добавлять, что впоследствии он подвергся презрению с обеих сторон, и его постигла полная безвестность.
Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно в тот момент, в самый разгар дня, у ступенек храма вновь предстал Катулл. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катулл пользовался у народа глубоким уважением за свой патриотизм. Потому Габинию было трудно отказать ему, и не в последнюю очередь поскольку тот был старшим экс-консулом в Сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, давая им знак пропустить Катулла, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал вверх по ступенькам храма.
— А это уже ошибка, — вполголоса сказал мне Цицерон.
Позже Габиний говорил Цицерону, что счел аристократию, увидевшую собственный проигрыш, склонной пойти на уступки во имя единства нации. Как бы не так! Катулл принялся метать громы и молнии по поводу
И толпа заревела в ответ:
— Тебя!
Это был не тот ответ, которого хотел Катулл. Он, как бы польщен ни был, знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное командование — Красса и Помпея, ибо при всем презрении, питаемом им к Крассу, он сознавал, что богатейший муж в Риме по крайней мере обеспечит противовес мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав Катуллу слово. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката солнца. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что был обязан заявить: пора переходить к голосованию закона. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение разделить верховное командование надвое, но народ начал уже уставать и не проявил желания его слушать. Наоборот, толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал на землю замертво. Все, что Росций мог сделать перед лицом вопящей толпы, так это показать два пальца, налагая на законопроект вето и тем самым показывая свою убежденность в необходимости существования двух командующих. Габиний знал, что еще одно голосование по смещению трибуна с должности означало бы для него поражение, а значит, была бы потеряна возможность учредить в тот же день двойное командование. И кто знает, насколько далеко готова пойти аристократия, если ей к следующему дню потребуется перегруппировать силы? Потому в ответ он просто повернулся к Росцию спиной и приказал, несмотря ни на что, поставить законопроект на голосование.
— Вот оно, — сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим пунктам для голосования. — Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи им, чтобы тут же послали генералу весть. Запиши: «Закон принят. Командование принадлежит тебе. Выступай в Рим немедленно. Сегодня к ночи будь здесь. Твое присутствие необходимо, чтобы повелевать ситуацией. И подпись — Цицерон».
Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы вновь начать практиковать свое искусство — уговаривать, льстить, сочувствовать, а в редких случаях даже угрожать. Ибо, согласно его философии, нет ничего, чего нельзя было бы создать, разрушить или исправить с помощью слов.
Так единогласно был принят всеми трибами Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.
Наступила ночь, форум опустел, и бойцы разбрелись по своим лагерям. У каждого был свой штаб: у твердокаменных аристократов — дом Катулла у вершины Палатина; у приверженцев Красса — его собственный дом, поскромнее, расположенный чуть ниже на склоне того же холма; и у победоносных помпейцев — особняк их вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех продемонстрировал чудесную притягательную силу. Насколько помню, десятка два сенаторов набилось в таблиний Помпея, чтобы пить его вино в ожидании его триумфального возвращения. Комната была ярко освещена. В ней воцарилась атмосфера, замешанная на густом запахе пота, выпивки и грубого мужского веселья, которое зачастую следует за тем, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий — все были там, однако число вновь пришедших было больше. Не упомню уже всех имен. Определенно присутствовали Луций Торкват и его двоюродный брат Аул, а также еще пара молодых представителей высокородных семей — Метелл Непос и Лентул Марцеллин. Корнелий Сисенна, бывший одним из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на мебель. Присутствовали двое экс-консулов — Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что же касается Цицерона, то он сидел отдельно от остальных в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне еще казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что душою он чувствовал некий надлом. Наверное, он ощущал, что в сообществе сломалось нечто такое, что даже его словам исправить будет трудно. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.
Незадолго до полуночи прибыл гонец, чтобы сообщить, что Помпей приближается к городу по Via Latina. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы при свете факелов сопровождать его до дома на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с главами округов, доложил брату, что на улицах все спокойно.
Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас — кажущийся неправдоподобно большим, улыбающийся, пожимающий руки и дружески хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, по поводу чего Цицерон заметил чуть громче, чем следовало бы:
— Он пока не может говорить — я еще не написал то, что ему следует сказать.
Я заметил, как на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Однако, как обычно, на помощь Цицерону пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Помпей тогда и сам вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Атмосфера разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, каковая бывает обычно на командирской пирушке после победы, когда каждый считает своим долгом немного поддеть командующего-триумфатора.
Каждый раз, когда в мозгу моем возникает слово «империй», перед глазами словно живой предстает Помпей — таким, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И Помпей на следующее утро, когда явился на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в центре Рима, чтобы увидеть, как Помпея назначат главнокомандующим всего мира. Толпа была настолько велика, что даже Катулл с Гортензием не решились на последний акт сопротивления, хотя, я уверен, очень того хотели. Но взамен оказались вынуждены стоять бок о бок с другими сенаторами с самым добродушным видом, какой только могли напустить на свои лица. А Крассу не хватило сил даже на это, что, впрочем, неудивительно, и он предпочел не прийти вовсе. Помпей был немногословен. Речь его свелась в основном к выражению благодарности. Была она торжественной и скромной — и составлена, конечно, Цицероном. Прозвучал, помимо прочего, призыв к единству нации. Впрочем, говорить ему не было особой нужды — одного лишь его присутствия было достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала наполовину. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:
— Я вновь облачаюсь в одежду, столь дорогую мне и знакомую, — священный красный плащ римского полководца на поле боя. И не сниму его, пока не одержу в этой войне победу, а иной исход означает для меня смерть!
Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, а вернее было бы сказать, уплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда внезапно, уже покинув ростру, Помпей вновь показался на виду — уверенно поднимающимся по ступенькам Капитолия и уже в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком каждого римского