— И ты еще считаешься умнейшим человеком Рима? — раздраженно выпалила она. — Ведь это очевидно! Сегодня же утром отправляйся в Сенат и расскажи о том, что они замышляют! Разоблачи их!
— Великолепная тактика, ничего не скажешь! — язвительно откликнулся Цицерон. — Я сообщаю о том, что существуют планы популярных в народе реформ и тут же начинаю поносить их. Ты что, не слышала меня? От реализации этих планов выиграют в первую очередь люди, которые поддерживают
— Значит, во всем ты должен винить только себя — за то, что сделал ставку на простонародье! Вот чем оборачивается твоя демагогия, Цицерон! Ты считаешь, что можешь контролировать чернь, но закончится все тем, что чернь пожрет тебя! Неужели ты всерьез полагал, что тебе удастся одолеть таких людей, как Красс и Каталина, когда дело дойдет до публичной распродажи принципов? — Цицерон раздраженно заворчал, но спорить с женой не осмелился. — Но скажи мне, — продолжала Теренция, буравя его взглядом, — если эта «безупречная схема», как ты ее назвал, или преступный заговор, как назвала бы ее я, — если она действительно может стать столь популярной, почему они, подобно ворам, скрываются и разрабатывают свои планы под покровом ночи? Почему они не обнародуют их — честно и открыто?
— Потому, моя ненаглядная Теренция, что аристократы думают так же, как ты. Они никогда не поддержат эти планы, полагая, что сначала будут поделены и розданы общественные земли, а потом дело дойдет и до их частной собственности. Каждый раз, когда Красс и Цезарь будут давать ферму одному из людей, они будут получать нового клиента, а когда патриции начнут терять контроль над землей — с ними будет покончено. Кроме того, как, по-твоему, будут реагировать Катулл или Гортензий, если им придется выполнять приказы какой-то избранной народом комиссии десяти?
— И будут правы! — буквально прорычала Теренция. Ее кулаки были сжаты, и мне казалось, что она вот-вот ударит мужа. — Они были правы, когда отобрали полномочия у трибунов, они были правы, когда попытались остановить этого деревенского выскочку Помпея! И если у тебя еще осталось хоть немного здравого смысла, ты немедленно отправишься к ним и скажешь: «Послушайте, что замыслили Красс и Цезарь. Поддержите меня, и я попробую не допустить этого».
Цицерон безнадежно вздохнул и откинулся на лежанке. Несколько секунд он молчал, но затем внезапно перевел взгляд на жену и тихо проговорил:
— Клянусь всеми богами, Теренция, ты столь же умна, сколь и сварлива! — Потом он резко сел, вскочил с кушетки и звонко чмокнул жену в щеку. — Моя драгоценная, моя наиумнейшая ворчунья! Ты совершенно права! Точнее, почти права, поскольку на самом деле мне вообще ничего не надо делать! Мне нужно всего лишь довести все это до сведения Гортензия. Тирон, сколько времени тебе понадобится на то, чтобы расшифровать свои чертовы загогулины и превратить их в нормальный, удобочитаемый текст? Необязательно даже расшифровывать все, а только самое важное, чтобы возбудить аппетит Гортензия.
— Несколько часов, — ответил я, дивясь столь резкой перемене в настроении хозяина.
— Тогда поторопись! — приказал Цицерон. Никогда раньше я не видел его в таком возбуждении. — Но сначала подай мне перо и бумагу.
Я выполнил то, что он велел, и Цицерон принялся писать. Мы с Теренцией, заглядывая ему через плечо, читали написанное:
«Марк Туллий Цицерон приветствует Квинта Гортензия Гортала! Я считаю своим патриотическим долгом ознакомить тебя с этой записью беседы, состоявшейся прошлой ночью в доме Марка Красса, в которой, помимо него, принимали участие Гай Цезарь, Луций Катилина, Гай Гибрида, Публий Сура и некоторые кандидаты в трибуны, имена которых тебе хорошо известны. Сегодня в Сенате я собираюсь выступить против кое-кого из этих господ. Если ты заинтересован в продолжении обсуждения этой темы, то сообщаю, что после заседания я буду находиться в доме нашего общего знакомого, уважаемого Аттика».
— Это должно сработать, — заявил Цицерон, дуя на чернила, чтобы они скорее просохли. — А теперь, Тирон, сделай как можно более полную расшифровку своих записей, причем побеспокойся о том, чтобы в ней присутствовали самые эффектные пассажи, от которых в жилах Гортензия застынет его голубая кровь. А потом вместе с моим письмом доставь текст Гортензию. Не отдавай никому из слуг, передай только Гортензию, в собственные руки! Учти, ты должен сделать это не позднее чем за час до начала работы Сената. И вот еще что, отправь кого-нибудь к Аттику с просьбой зайти ко мне до того, как я отправлюсь в Сенат.
Он вручил мне письмо и поспешил к двери.
— Приказать Соситею или Лаурею пригласить в дом клиентов? — прокричал я вдогонку хозяину, поскольку с улицы уже доносился гул людских голосов. — В котором часу открывать двери?
— Сегодня — никаких клиентов! — крикнул он уже с лестницы. — Если они захотят, то могут проводить меня до Сената. Тебе сейчас есть чем заняться, а я должен подготовить речь.
Он протопал по лестнице над нашими головами, направляясь к себе в комнату, и мы с Теренцией остались одни. Она приложила ладонь к щеке — туда, куда поцеловал ее муж, и удивленно посмотрела на меня.
— Речь? Какую еще речь?
Мне оставалось лишь признаться, что я понятия не имею, о чем собирается говорить Цицерон. В тот момент я действительно не знал, что он собрался готовить речь, которую впоследствии весь мир узнает под названием
Я писал настолько быстро, насколько позволяла мне усталость, и по форме получавшийся у меня документ чем-то напоминал сценарий театральной пьесы: сначала имя говорящего, затем — его ремарка. Многое из того, что казалось мне не очень важным, я опустил, и поэтому решил держать таблички с записями при себе — на тот случай, если в течение дня мне придется сверяться с ними. Закончив работу, я свернул листы пергамента, засунул их в специальную тубу для документов и пустился в путь. Выйдя из дома, я был вынужден проталкиваться через запрудившую улицу толпу клиентов и доброжелателей Цицерона, которые хватали меня за тунику и наперебой спрашивали о том, когда появится сенатор.
Дом Гортензия на Палатинском холме много лет спустя будет куплен нашим дорогим и возлюбленным императором, и хотя бы по одному этому читатель может судить, насколько он был хорош. До того дня я в нем никогда не бывал, поэтому мне несколько раз пришлось останавливаться и спрашивать у прохожих дорогу. Дом стоял почти у самой вершины холма, на его юго-западном склоне, откуда открывался прекрасный вид на Тибр. Глядя на раскинувшиеся внизу темно-зеленые чащи и поля, посреди которых плавными изгибами тянулась серебристая лента реки, человек чувствовал себя скорее в деревне, нежели в городе.
Зять Гортензия Катулл, о котором я не раз упоминал, владел домом по соседству, и все в этой округе, благоухающей ароматами жимолости и мирта, тишину которой не нарушало ничто, кроме пения птиц, говорило о хорошем вкусе и достатке. Даже встретивший меня слуга напоминал аристократа.
Я сообщил, что принес для его хозяина личное послание от сенатора Цицерона, и при упоминании этого имени на костистом лице слуги появилось такое отвращение, как будто бы я громко испортил воздух. Слуга хотел было взять у меня тубу, но я не отдал, и тогда он вышел, оставив меня в атриуме, со стен которого на меня смотрели своими гипсовыми глазами посмертные маски всех предков Гортензия, когда-либо занимавших консульские посты. На трехногом столике в углу стоял сфинкс, с изумительным искусством вырезанный из единого куска слоновой кости, и я сразу же догадался: это — тот самый сфинкс, который годы назад подарил Гортензию Веррес и которого Цицерон использовал для своей ставшей знаменитой шутки. Я направился туда, чтобы поближе рассмотреть это чудо, как тут в дверь позади меня вошел Гортензий.
— Ну и ну, — проговорил он, когда я с виноватым видом обернулся, — вот уж не ожидал увидеть посланца Марка Цицерона под кровом моих предков! В чем дело?
Гортензий, видимо, собирался на заседание Сената, поскольку он был в сенаторском облачении, вот только на ногах его были не сандалии, а домашние шлепанцы. Я впервые видел его в таком виде, и это было забавно. С трудом подавив улыбку, я передал ему письмо Цицерона, и, сломав печать, он стал читать его. Дойдя до перечисленных Цицероном имен, Гортензий бросил на меня острый взгляд, и я сразу же понял, что он заглотил приманку. Однако благодаря многолетней выучке внешне это никак не проявилось.
— Скажи ему, что я почитаю это на досуге, — небрежно проговорил он, забирая у меня расшифровку совещания заговорщиков. Могло создаться впечатление, что его ухоженные руки никогда еще не держали ничего менее интересного, хотя я уверен, что, как только Гортензий вышел из атриума, он сломя голову побежал в свою библиотеку, чтобы сломать печать и впиться глазами в документ.
Что касается меня, то я вышел на свежий воздух и, не торопясь, спустился к центральной части города по лестнице Кака. С одной стороны, мне нужно было убить время до начала заседания Сената, с другой — я выбрал этот кружной путь, чтобы держаться подальше от дома Красса. Пройдя по Этрусской улице, я оказался в районе, где была сосредоточена торговля ладаном и всякими благовониями.
От насыщенных ароматов и усталости у меня закружилась голова. Мое сознание причудливым образом отделилось от реальности и всех повседневных забот. Завтра в это же время, думал я, выборы на Марсовом поле уже будут в самом разгаре, и мы, возможно, будем знать, станет ли Цицерон консулом или нет. Но при любом исходе все будет идти своим чередом: солнце, как ему и положено, будет светить, а осенью пойдут дожди.
Задержавшись на Коровьем рынке, я наблюдал за тем, как люди покупают цветы, фрукты, мясо, и размышлял: а каково это — жить вне политики? Обычной, простой жизнью, которую поэт назвал
Когда я наконец дошел до форума, в сенакуле уже собралось около двухсот сенаторов, на которых глазело вдвое больше зевак, в том числе и сельских жителей. Наряженные в деревенскую одежду, они пришли в Рим, чтобы принять участие в выборах. Фигул восседал в консульском кресле у входа в здание Сената, а рядом с ним, дожидаясь кворума, стояли авгуры. Каждый раз, когда на форуме появлялся очередной кандидат в сопровождении толпы своих приверженцев, на площади возникало волнение и поднимался шум. Я видел, как прибыл Катилина со своей свитой — странным смешением молодых аристократов и уличного сброда, по сравнению с которым выглядели респектабельно даже погрязшие в долгах, прожженные игроки вроде Сабидия и Пантеры, сопровождавшие Гибриду.
Сенаторы потянулись в зал заседаний, и я уже стал волноваться, размышляя, что могло задержать Цицерона, когда со стороны Аргилета послышались звуки барабанов и труб. В следующий момент из-за угла на площадь вышли две колонны молодых людей, несущих в поднятых руках свежесрезанные ветки. Вокруг них с восторженным визгом прыгали ребятишки. Затем появилась внушительная группа римских всадников во главе с Аттиком, а за ними — Квинт в сопровождении примерно десятка таких же, как он, сенаторов-заднескамеечников. Девушки разбрасывали на их пути розовые лепестки. Такому пышному представлению остальные соперники Цицерона могли только позавидовать, и собравшаяся на форуме публика по достоинству вознаградила его бурными аплодисментами. Посередине этой бурлящей людской массы, словно в центре смерча, торжественно шествовал сам кандидат в ослепительной
Мне редко доводилось видеть Цицерона с расстояния, поскольку обычно я находился позади него, и теперь я впервые по достоинству оценил его актерское дарование. Сейчас и его одежда, и манера поведения — ровная походка, одухотворенное выражение лица — олицетворяло все, что хотел видеть в кандидате избиратель: честность, неподкупность, чистоту помыслов. Мне хватило одного взгляда на хозяина, чтобы понять: он приготовился произнести какую-то важнейшую, с его точки зрения, речь. Присоединившись к хвосту процессии, я слышал приветственные крики сторонников Цицерона, прозвучавшие, когда он вошел в зал, и раздавшееся в ответ улюлюканье его противников.
Нам не позволяли приблизиться ко входу в курию до тех пор, пока в нее не вошли все сенаторы, после чего я занял свой обычный наблюдательный пост у двери и тут же почувствовал, что сзади ко мне кто-то протискивается. Это был Аттик, побледневший от нервного напряжения.
— Как только ему хватило мужества решиться на это? — проговорил он, но, прежде чем я успел ответить, Фигул поднялся со своего места, чтобы сообщить о провале его законопроекта в трибунате. Некоторое время он что-то бубнил, а затем потребовал у Муция, чтобы тот объяснил свое поведение: как он осмелился наложить вето на законопроект, одобренный Сенатом?