— Три дня? Но…
Чтобы развеять мое недоверие, он встал (не без труда, поскольку ноги, за недостатком движения, онемели и отказывались повиноваться) и отодвинул лакированную дощечку, закрывавшую сиденье. Я впервые увидел стул-судно в действии и слегка попятился.
— Да, понимаю, — сказал я, слегка придя в себя. — Ты смотришь футбольные матчи и оперы, не отвлекаясь на перерывы…
— Дело не в этом. Это единственный обнаруженный мною способ демонстрировать именно то отношение к телевизионному миру, какого он заслуживает. В нем существуют ведущие, обозреватели, политические деятели, которые, должен признать, меня особенно вдохновляют; чаще всего это создатели новостных программ. Я выражаю им свою кишечную признательность. Это, в сущности, гомеопатия.
Эглантина, слушая все это, окончательно впала в ступор, и я решил, что пора прощаться.
— Подождите, — запротестовал дядюшка, тяжело усаживаясь в кресло. — Сначала выпейте со мной по стаканчику вербеновой водки! Сам делал!
Он потянул за веревочку, которой я до этого не замечал, соединенную с чем-то вроде мини-лебедки на потолке. Открылся встроенный бар. Тогда дядюшка потянул за еще одну веревку, на сей раз двойную, и перед ним оказалась бутылка, вытянутая за горлышко. Он сделал мне знак достать стаканы из буфета и налить себе.
— Кстати, если хочешь книгу или еще что-то, что тебя интересует, бери. Надо бы мне расчистить побольше места… Вчера я подписался на новое издание полного собрания сочинений Фурье,[13] так что…
Со свободным местом и правда были проблемы. Три стула, стоявшие в комнате, были завалены кипами газет, отчего нам с Эглантиной пришлось остаться на ногах.
— Еще столько же в соседней комнате и на чердаке. Мне все никак не удается их разобрать. Видишь ли, проблема с газетами, журналами, еженедельниками состоит в том, что чем более они стары и неактуальны, тем более интересны. Я натыкаюсь на «Франс Обсерватер» времен Алжирской войны или на NRF шестидесятых годов: это что-то не-ве-ро-ят-но-е! Потому что, прежде всего, ты не знаешь ничего о людях, которые все это писали, о тех обстоятельствах, которые заставляют их высовывать нос из норы (или, наоборот, не высовывать), о политических процессах, о которых идет речь, — и поэтому очень забавно, а иногда просто поразительно смотреть на все это постфактум! К тому же, как правило, уже не помнишь каких-то мелких деталей или даже серьезных дебатов, которые в те времена волновали умы и побуждали взяться за перо. Ты как бы открываешь их заново — поразительное ощущение! Ты читаешь их, как дети читают сказки «Тысячи и одной ночи»!
Эглантина уже давно и нетерпеливо подавала мне знаки. Без сомнения, бегство сестры не давало ей покоя. К тому же было просто преступлением сидеть взаперти в такой чудесный день. Чтобы дать дяде понять, что мы собираемся уходить, я спросил номер его мобильного, чтобы в ближайшее время пригласить его на обед.
— Мобильный телефон? Ты что, смеешься? У меня и городского-то нет! — И он расхохотался кудахтающим смехом.
Когда мы выехали на ту же дорогу, по которой добирались сюда, солнце уже клонилось к закату и жара спадала.
Мы были на бечевой дороге, вдоль которой по воде тянули суда, и Оксерр уже показался вдали, когда Эглантина вдруг резко затормозила, вынудив меня сделать то же самое.
— Отдай мне… эту штуку (она не решилась вслух произнести «гаш» или «дурь») и поезжай домой. Я поговорю об этом с Прюн и после к тебе приеду.
— Не позже восьми! Не забудь — мы сегодня обедаем у Дюплесси!
Она изо всех сил налегла на педали. Какое-то время я еще различал ее впереди, потом она свернула на улицу Ивер и скрылась из виду.
Въехав на приличной скорости в маленький дворик перед своим обиталищем, я чуть было не налетел на юного алжирца, лопоухого бездельника, облаченного в костюм, выходящего из первого дома. Он искал что-то во внутреннем кармане, поэтому вовремя не заметил меня.
— Как поживаете, мсье? — осведомился он, словно мы были близкими знакомыми, но не стал дожидаться ответа, нажал на кнопку у выхода и был таков.
Войдя, я включил автоответчик и начал прослушивать запись, одновременно раздеваясь, чтобы принять ванну. Первым было сообщение от Мартена, историка-любителя, который проводил все выходные, создавая с невозмутимой серьезностью, почти чопорностью, сумасбродные исследования, в которых, заменяя незначительные детали и доказывая, что это могло вызвать самые серьезные последствия,
Словом, все это было написано в духе паскалевских рассуждений о форме носа Клеопатры.[15]
Он объявил, что хочет показать мне очередное исследование (при этом в голосе его звучало плохо скрытое торжество предсказателя, чье пророчество сбылось). Затем — я уже погружался в прохладную воду, куда предварительно высыпал ароматическую соль, — раздался голос Эглантины, крайне встревоженный. Она не сможет пойти со мной сегодня к Дюплесси (хотя это были именно ее друзья), потому что с ее сестрой возникли проблемы. («Сейчас я не могу сказать больше».) Она попытается приехать ко мне до наступления ночи.
Таким образом я мог понежиться в воде дольше чем рассчитывал. Плескаясь, я даже рискнул пропеть несколько арий из «Женитьбы Фигаро». Затем я позвонил Дюплесси и извинился, что мы с Эглантиной не сможем прийти. Больше никаких срочных дел не было. Закусив тем, что нашлось в холодильнике, и прочитав половину главы из «Слишком большого глотка», нового романа Жан-Жака Маршаля, я решил пропустить стаканчик в центре города. Оставив Эглантине записку, я надел льняной костюм и вышел из дому — веселый, довольный и, кажется, еще более легкий, чем мое одеяние. В воздухе уже чувствовалась вечерняя прохлада, придававшая ему свежесть и тот оттенок синевы, в котором контуры предметов уже не так отчетливы. Я долго смотрел на все, что меня окружало, — небо, дома, прохожих, семьи, возвращающиеся из поездок на уик-энд, туристов в шортах или бермудах. Фасад Сент-Этьенн еще никогда не казался мне таким высоким и светлым, как сейчас, в лучах прожекторов.
Вскоре я добрался до «Таверны» мэтра Кантера. На террасе оставался свободный столик, стоявший на небольшом отдалении от остальных, откуда можно было все видеть и слышать, оставаясь незамеченным. «Уголок романиста», — сказал я себе и в течение нескольких секунд терзался, почти как от физической боли, от смешанных чувств, которые испытывал по отношению к литературной деятельности — страстного желания написать роман и боязни неудачи, заставлявшей добровольно отказаться от этого намерения.
Карим, юный официант, подошел принять заказ. Я с грехом пополам сумел растолковать ему, что именно мне нужно (впрочем, заказ действительно был не простой): «Ферне Бранка» в большом бокале плюс графин воды со льдом, сахарная пудра и маленькая ложечка для взбалтывания смеси, — потому что все его внимание было приковано к красавице мулатке, которая только что вошла. Неподвижно стоя в центре прохода, она медленно обводила взглядом посетителей, ища кого-то, кого, судя по всему, здесь не было. Потом она села за столик меньше чем в паре метров от меня, который только что освободили две пожилые дамы.
Недалеко сидела группка юных арабов, хохотавших во все горло над фотографией, которую они только что выхватили из рук у самого младшего, покрасневшего до ушей. «Какой у нее соблазнительный вид!» — сказал один из шутников, и в этом обороте, достаточно необычном для современного подростка, звучали одновременно ирония и восхищение.
Я лениво скользил взглядом вдоль улицы, где прохожих становилось все меньше, как вдруг невольно вздрогнул: один из них слегка замедлил шаг и взглянул на меня. Он показался мне знакомым. Но я напрасно тянул шею: теперь я видел его только со спины. К тому же он уже миновал освещенный участок улицы, где на асфальте дрожали отблески лампочек, зажженных на террасе. Не знаю почему, но я сразу подумал, что это Бальзамировщик. Он шел быстрым шагом человека, который спешит или не хочет быть узнанным.
— Простите, у вас не найдется зажигалки?