Извесна, свет мой, вам, как оне намутили на сестрицу (Катерину Ивановну). И как он приехал впитербурх, и матушка неволить ка мне писать не так миластива, как прежде неволила писавать; а нынче неволит писать, што б я не печалилась: «я де не сердита!» а я сваей вины, ей, ей! не знаю, а мошна видеть по писмам, што гневна на меня; и мне, свет мой, печална, што нас мутят. Также как праважал сестрицу (Катерину) Окунев до Мемля и был здесь, и приехал отселя в Питербурх, и он немала напрасна на меня намутил матушке; и чаю, — вы свет мой, таго Окунева неволите знать. И ни чем не могу радоваца; толка радуюсь, матушка моя, твоею милостью к себе. — А кнежна (Александра Григорьевна Салтыкова, рожд. княжна Долгорукова) поехала от меня, и мне сказала тихонка, што поедет ис Риги в варшаву кацу (к отцу)»
«При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога — у вас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева, батюшка-дядюшка, оба мне, што б показал миласть: мое супружественнае дела ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпени от моих зладеев, с со раю к матушке не была. Истенна, матушка моя, донашу: неснозна, как нами ругаютца! Еслибы я таперь была при матушки «ию бы чуть была жива от их смутак: я думаю, и сестрица от них, чаю, сокрушилась. Не оставь, мой свет, сие в своей миласте».
«Также неволили вы, свет мой, приказовать ко мне; нет ли нужды мне вчом здесь? Вам, матушка мая, извесна, што у меня ничего нет, краме што с воли вашей выписаны штофы; а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочетых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава: и втом ко мне исволте учинить, матушка моя, по высокай своей миласти, из здешных пошленых денек; а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать. Также определон, по вашему указу, Бестужев сын ка мне обар-камарам-юнкаром; и живет другой год без жалованья; и просит у меня жалованья; и вы, свет мой, как неволите? И прошу, матушка моя, не прогневася на меня, што утрудила сваим писмом, надеючи на миласть вашу ксебе. Еще прошу, свет мой, штоб матушка не ведала ничево; и кладусь в волю вашу, как, матушка моя, изволишь са мною. При сем племянница ваша Анна кланеюсь»[73] .
Приведенное нами послание, без всяких объяснений, довольно ярко обрисовывает личность герцогини. Мы узнаем отношения царевны к матери и к Салтыкову, о котором она боится много писать, к царице Катерине Алексеевне и Петру, своим милостивцам; наконец, из того же письма ясно видны старания царевны снять всякое сомнение с Бестужева, чтоб отнюдь де не вызвали его из Митавы[74].
Нежная заботливость двадцатипятилетней царевны о 54-летнем любимце и его семействе проглядывает в нескольких письмах. Вот одно из них, которое, как и нижеследующие, приводим дословно, но без сохранения массы грамматических ошибок, так как степень грамотности герцогини Курляндской, Анны Ивановны, — достаточно засвидетельствована вышеприведенным, буквально приведенным, ее посланием; — здесь же сохраняем лишь немногие своеобразности ее письма.
«Митава, 1719 года ноября 1-го. Государыня моя тетушка и матушка царица Екатерина Алексеевна! здравствуй государыня моя на многая лета, вкупе с государем нашим дядюшком и батюшком и с государынями нашими сестрицами».
«Прошу, свет мой тетушка, содержать меня в вашей высокой милости, в которой мой живот, и всю мою надежду, и от всех противностей защищение имею. Еще прошу вашей высокой милости к Бестужевой дочери, княгине Волконской, которая ныне отселе поехала: не оставить ее в вашей высокой милости».
«При сем матушка моя дорогая, посылаю вашему величеству доскан енътарной, о котором, свет мой, прошу милостиво принять».
«При сем племянница ваша Анна кланяюсь»[75].
Пока бил челом Долгоруков, да писала свою иеремиаду герцогиня Курляндская, нежный братец царицы Прасковьи не оставался в бездействии. Встречая атаку обороной, Салтыков притворился, будто ничего не знает, куда и от чего скрылась его жена, и в мнимом неведении, 7 февраля 1720 г. подал на высочайшее имя объявление.
В нем Василий Федорович обстоятельно рассказывает о том, как послал его государь в Митаву состоять при герцогине и как оставил он ее по указу царицы Прасковьи. «При этом отъезде, я приказал жене своей Александре, — так объявлял супруг, — ехать за мной в Петербург как можно скорей. Для проводов оставлены были дворовые люди — Третьяков, Гаврилов, Васильев, Веревкин, жонка Яковлева, да девица Аграфена Иевлева. Все названные служителя, кроме жены моей да служанки, явились ко мне в Петербург. Ни жены, ни девки, ни животов моих, что при них осталось, не оказалось. А куда все они скрылись — про то я не сведал; ведомо же только то, что жена приказу моего не послушала, учинила противное и не хочет со мной в законе жить».
Салтыков просил в заключение о снятии допросов со своих людей: куда и зачем скрылась жена его, куда дела его пожитки и пр. Достойно замечания, что в числе представленных им служителей не было Васильева: он умер вскоре по приезде. Зная тогдашние нравы и характер братца царицы Прасковьи, невольно останавливаешься на мысли — не испустил ли дух безвестный челядинец под барскими батогами? Не погневался ли на него боярин за недосмотр за беглянкой княгиней?
Но один не в счет — на смерть Васильева никто не обратил внимания; зато княжеские жалобы не остались втуне. На одной из них царь Петр положил резолюцию: «О сем розыскать и обиженной стороне полную сатисфакцию учинить в Юстиц-Коллегии. А буде за чем решать будет неможно — учинить нам доношение». И вот дело потянулось обычным чередом. Одним из первенствующих членов коллегии был Андрей Артамонович Матвеев, друг и свойственник царицы Прасковьи, следовательно, на беспристрастие рассчитывать было трудно.
8 февраля 1720 г. опросили людей; они рассказали известные нам обстоятельства, сопровождавшие побег их госпожи; сняли допрос с Шейдякова. Тот сознался в принятой им на себя командировке от начальника, показал и то, каким образом выполнил он данное ему поручение.
«А тебе, Шейдякову, — уличал Салтыков, — без мужнинаго позволения ни увозить жены, ни ехать с ней в одной коляске не надлежало. По уложению да по артикулу: кто честную жену, либо вдову, либо девку увезет, тот подлежит смертной казни; командирскаго же приказания в столь партикулярном деле слушать не надлежало»[76].
Между тем князь Долгоруков присылал письмо за письмом; в каждом из них он повторял горькие жалобы на бесчеловечное обращение зятя с женой, требовал дочернего развода и возврата ее приданого. Все обвинения тестя Салтыков совершенно отвергал, уверяя устно и письменно, «что жену безвинно мучительски не бил, немилостиво с ней не обращался, голодом ее не морил, убить до смерти не желал и пожитки ее не грабил». Впрочем, скромный супруг тут же, не без наивности, сознавался: «Только за непослушание бил я жену сам своеручно, да и нельзя было не бить: она меня не слушала, противность всякую чинила, к милости меня не привращала и против меня невежнила многими досадными словами и ничего чрез натуру не терпела! Бежать же ей в Варшаву было не из чего, а жалобы князя писаны были, без сомнения, без ее согласия»[77]. Последнее предположение Салтыков основывал на письме, присланном к нему женой с дороги; письмо это, как мы видели, мало говорило в пользу ее дела и давало надежное оружие находчивому боярину.
В ответ на показания зятя, кн. Г. Ф. Долгоруков отвечал, что «явную его неправду он, за далеким своим отлучением, ныне обличить не имеет возможности. Ходатая не имею: один был брат, и тем меня Бог за грехи ограбил». Старый князь пока просил государя только об одном: развести его «бедственную дочь, чтоб она на веки во слезах и в животе своем была от мужа безопасна, а мне, видя ея непрестанный слезы, с печали здесь (в Варшаве) не укоснеть, а от его, Василья, поругания и безчестия безпременно не умереть».
Сила и связи нежного братца были до такой степени надежны, что он стал смотреть на возникшее дело совершенно покойно и даже отшучивался в ответах на обвинения тестя. «Что в челобитье его написано, — говорил обвиняемый, — что иных поступков моих будто и написать невозможно, в том и отвечать мне на то, что в челобитье не написано невозможно…» «Истец же мой, будучи в Варшаве, не ведал подлинно, как жил я с женой в Митаве: видеть и слышать ему из Варшавы в Митаву далеко и невозможно; а невидав да неслыхав, и челобитной писать не надлежало! Что же до того, чтоб возвратить жене ее приданое из недвижимаго имения, то ни из каких указов, ни из пунктов уложения не видно, чтоб мужья награждали жон за уход…»