Взял новый коврик, который на обмен, все-таки приятно шерсть в руки брать, не трикотаж этот синтетический, и пошел к двери.
Считается, что приезжие из России плохо относятся к арабам.
Верно, я сам много раз слышал, их и чучмеками обзывают, и черножопыми, и ахмедками, и махмудками, и арабушами, и еще не знаю как. Имеются в виду наши собственные арабы, израильские, а к прочим вроде и положено плохо относиться, потому что враги, особенно на данный момент, хотя, на мой взгляд, разницы особой нет, араб он и есть араб. Все они нас ненавидят и хотят уничтожить, в результате по телевидению сплошные теракты. Мы, конечно, запросто могли бы с ними справиться, у нас и армия, и все, вдарить разок со всей силы танками и самолетами, и мокрое место останется, но нас Америка за руки держит. Сволочь эта Америка, хотя помощи много оказывает. И какое ей дело? Негуманитарно, мол. Это ее самое жареный петух в жопу не клюнул еще, посмотрел бы я, что бы она тогда завопила. Знала бы, что гуманитарно, а что нет.
Но это уже опять политика, а я политикой заниматься не желаю, хотя обидно.
Так вот, русские евреи якобы плохо относятся к арабам. Но я в этом смысле нетипичный. Прозвищ всех этих не употребляю и плохо не отношусь, что бы ни говорили, потому что тоже люди, в конце концов. Пусть будут.
Но только не у нас. Я хорошо понимаю, что им тоже где-то надо жить, но почему обязательно у нас? У них у самих не то двадцать, не то тридцать своих арабских стран, да богатых, с нефтью, так неужели же им где-нибудь там местечка не найдется? Нет, упорно хотят здесь, где нам самим тесно, при этом все время всем недовольны, сплошные беды и им, и нам. Все могу понять и простить, и недовольство их понимаю, но вот этого их упорства я понять не могу. И не из-за расизма, я не расист, вот уж что нет то нет, сам с нееврейкой живу, а потому что неправильно, если высокоразвитый народ живет вперемешку со слаборазвитым. Со временем они, может, и разовьются до нашего уровня, и тогда, я считаю, все конфликты закончатся, но это когда еще будет, если вообще.
Я это все к тому, что я дверь открыл к Кармеле идти, вышел на площадку, а там стоит Азам, официант из ресторана. Правда, узнать его трудно, но я сразу узнал, чуть по имени не назвал, хорошо, спохватился. Стоит и табличку на двери читает, и палец уже на кнопку звонка положил.
Я быстро зашел обратно в квартиру, но дверь закрыть не успел, он улыбается и вежливо так говорит:
— Господин Чериковер? Здравствуйте. У меня к вам небольшой разговор, разрешите зайти? — и дверь рукой придерживает.
— Нет, — говорю, — нельзя, я болен, я вас не знаю.
И дверь к себе тяну, но разве мне с ним справиться.
Вошел, меня оттеснил, хотя мягко так, боли никакой не причинил.
— Извините, — говорит, — я ненадолго. А что с вами?
Взял меня под руку и ведет в комнату. Посадил на диван, тоже аккуратно, подушку под спину подсунул — ну, прямо тебе нянька. Они вообще, говорят, няньки и медбратья замечательные. Терпенья много, потому что голова ничем не занята. А как на иврите говорит! Мне бы так.
Он говорит, а я молчу, коврик к груди прижимаю и про себя думаю, кому бы позвонить, позвать, но до телефона далеко.
— Вы что, — говорит, — один дома? Вам, может быть, помощь нужна? Что-нибудь тяжелое, или за лекарством сходить? Я охотно.
И одет чисто. Больше того, красиво одет. Я-то привык его все в фартуке наблюдать да в джинсах, а тут на нем белые штаны и рубаха тоже белая, полотняная, у ворота вышита, индийская, что ли. А волосы! На работе на нем всегда была маленькая шапочка, а тут волосы до плеч, мелким штопором и блестят, а что сам красавчик, я уже упоминал. Прямо тебе артист какой-нибудь, а не араб. Даже страху меньше стало. А он стоит, руки лодочкой сложил, перед собой держит и говорит:
— Вы только не бойтесь. Ничего плохого не хочу, только хорошее. Меня зовут Азам, я работал официантом в ресторане тут внизу. Да вы ведь знаете, — и опять улыбается.
— Ничего не знаю, — бормочу.
— Сейчас все объясню. Дело в том, что у меня зрение исключительно острое. И я всегда все кругом замечаю. А мой напарник, вы знаете, Коби, он стесняется носить очки, а видит так себе. По работе не мешает, но кругом мало что видит.
Я расхрабрился:
— Ты что мне сказки рассказываешь? А ну, уходи отсюда. Сейчас полицию позову.
Качает головой:
— Нет, не позовете. Мы с вами так договоримся.
— Пошел вон!
Кланяется, руки к груди прижимает. И отходит к окну, мой станок разглядывает.
Ладно, думаю, все равно ведь ничего не знает. И почему-то совсем его не боюсь. А он открыл окно пошире, выглянул наружу и говорит:
— Вот здесь вы всегда и сидите. И всегда вниз смотрите. И в тот день тоже сидели и смотрели вниз. И все видели.
Ну хорошо, сидел. И все видел. И что? Ведь он не знает, что за вещь, не может знать. Стали бы они его в такое дело посвящать! Так, втемную щупает.
— Но вы не бойтесь, никто, кроме меня, на вас никогда внимания не обращал. А я никому не сказал. Хотя знаю, что у вас. Хозяин меня даже не очень и распытывал, знает, что я и в руках не держал, а думает на Коби. И в полиции я ничего про вас не сказал. Ни про вас, ни про мешки, ничего.
Господи, его же в полицию таскали! Может, и вякнули ему, что ищут, иначе как и допрашивать?
— Не сказал и не скажу, как бы дело ни повернулось. Даже если не сговоримся, все равно не скажу, так что не бойтесь.
Может, он и не знает что, зато знает у кого.
Тут только я и забоялся по-настоящему. Не его самого, вот, убей его, не боюсь, может, потому, что красивый такой и ласковый, но ведь если я не признаюсь, пойдет и хозяину заложит, денег попросит и продаст. И продаст-то недорого, они деньги любят, а цены им не знают. А признаться — да это, может, просто ловушка, его, может, сам хозяин и подослал. И так нельзя, и так нельзя. Говорю опять:
— Уходи отсюда, не знаю, чего ты тут болтаешь, — но сам чувствую, что убедительности большой уже нет.
Головой качает, улыбается.
— Ведь у вас? Что же вы с этим будете делать? Нездоровый человек. А я ходы найду, я знаю людей, и вам хорошо будет, и мне.
— Слушай, — говорю, — Азам, чего ты ко мне пристал? Сам видишь, я инвалид, и взять с меня нечего. Чего ты меня мучаешь?
Миролюбиво говорю, понимаю, что злить его опасно, и хочу понять, знает он, о чем речь, или на пушку берет.
— Не бойтесь, — говорит, — к ним я не пойду в любом случае. Я их сам терпеть не могу, обещали за помощь тысячу шекелей, не дали ничего, только с полицией связали да работу потерял, а мне деньги нужны, я в Лондон учиться хочу, и братишек обучить, у меня четверо.
— Чему же это ты хочешь учиться? — спрашиваю.
Это я время решил протянуть, пока дочка придет, при ней побоится, глядишь, и отвалит. А там, может, что придумаю…
Он чего-то ответил, а я не понял, видно, думаю, по-ихнему, и говорю:
— Чего-чего? Я по-вашему не понимаю.
Весело так рассмеялся и говорит отчетливо:
— Кампэрэтив лингуистикс. В вашем, — говорит, — университете поучился, теперь в Лондоне хочу.
Ишь как заворачивает! В университете он учился. Лунгистик какой-то. Зачем это ему, спрашивается. Что он с этим у себя в деревне будет делать?