я, пока боль не унялась, плохо слушал. Что-то насчет того, как она испугалась, когда меня не нашла (у нее есть запасной ключ от нашей квартиры), да что соседи сказали, да как обзванивала больницы. А сама гладит меня по щеке тихонько, пугливо так. И это мне хотя и не больно, но приятности особой тоже нет, совсем у меня к ней чувство пропало.
— Ладно, — говорю, — Кармела, спасибо за беспокойство, не катастрофа. Перелом шейки бедра, это сейчас запросто чинят. И врач у меня хороший.
— А боли сильные? — спрашивает.
— Да уж неслабые, — говорю, — но теперь недолго терпеть.
— А где Татьяна?
— Татьяна сейчас придет, — говорю, хотя вовсе в этом не уверен. — А меня скоро оперировать будут, так что ты ступай.
Она гладить меня перестала, но не уходит.
— Тебе же на работу пора? — говорю. — А я в порядке, мне ничего не надо.
Не уходит, сидит. Пугливость ласковая сразу с нее слетела, улыбаться начала, а руку в свою сумку запустила.
— Ты чего? — спрашиваю.
Сидит, улыбается, пошевеливает в сумке рукой.
— Так тебе, — говорит, — ничего не надо? — и включает свой обычный громкий смех.
Что за черт, думаю, с какой стати так развеселилась. Больница все-таки. Хоть бы уж уходила поскорей, ведь и впрямь надеюсь, что Татьяна придет, совсем мне Кармела в данный момент не нужна.
Хохочет и руку из сумки вытащила, держит кулаком.
— А это, — говорит, — тебе тоже не надо?
Разжала кулак и тут же опять зажала. А в кулаке мелькнула красная искра.
Сперва ничего не понял, одна досада, надо же, вот разыгралась кобылка, да еще у постели больного.
И вдруг сердце так и ухнуло.
Неужели он?
Как, каким образом? Не может быть. Но вот же, факт, сам видел.
И сразу мозги закрутились, что ей говорить.
А она кулак откроет — и закроет, откроет — и закроет.
Он, он!
Красный мой фонарик прекрасный, знаменитый Красный Адамант! Чистый и блестящий, словно и не побывал в системе канализации.
Я руку протянул — она отдернула. И заливается своим несдержанным хохотом, даже больные на соседних кроватях зашевелились, там их еще двое.
— Тише ты, — говорю. — Дай сюда!
Она кулак открыла, но руку в сторону отвела, мне не достать. Давится своим хихиканьем и бормочет:
— И ради этого… ради этой побрякушки… ты в говне копался! Коврик раздирал!
— Дай, — говорю, — дай сюда!
Она камушком у меня перед глазами поигрывает, но не дает и говорит:
— А ты мне за это что? Я сантехнику знаешь сколько заплатила!
Сантехнику! Сантехника вызывала! Хочу сказать ей, мол, заплачу, сколько хочешь, но вместо этого делаю улыбку и говорю:
— А я тебя за это поцелую.
— Ишь ты, какой щедрый, — говорит. — Нужны мне твои поцелуи.
— Ну, что другое, что тебе нужно. За мной не пропадет.
— Ладно, — говорит — насчет чего другого посмотрим. Только потому и отдаю, что ты раненый лежишь, а то бы ты у меня поплясал. На. Это что, стекло или пластик такой тяжелый?
Я взял, разглядывать при ней не стал, положил под подушку.
— Бриллиант, — говорю.
— А, ну тогда понятно, — смеется. — Тогда конечно. Что же ты плохо искал-то свой бриллиант? У меня там в туалете такая пробка была, давно, видно, копилась, а вчера весь коридор залило. Покопался бы поглубже и нашел бы.
Вон как все просто оказалось. Действительно, я тогда преждевременно отступился. Но кто же знал про ее пробку! Я уверен был, что прямо в трубу ушло. И она не давала, силой вытащила меня из туалета.
— Нет, правда, чем тебе эта стекляшка так дорога? — спрашивает.
— Говорю же, бриллиант.
— Нет, серьезно. И зачем она в коврике оказалась?
— А это уж мой секрет. Тебе все знать надо?
— Надо не надо, а скажи. Скажи, а то…
— А то — что?
— А то, что обратно отниму.
Я руку под подушку сунул, камушек зажал, но вижу, что смех смехом, а ведь отнимет у беспомощного запросто, и начинаю ей плести:
— Это мой… — хотел сказать «амулет», но не знаю слова и сказал по-здешнему, — моя камея.
Они здесь камеями этими очень увлекаются, особенно восточные, но только «камея» у них совсем не то, что у нас, не головка, вырезанная на колечке, а бумажка со словами, или ниточка, или какой-нибудь мелкий предмет на шею вешать, над которым большой раввин пошептал, и они это держат на счастье, или от болезни, или для исполнения желания, и очень в это верят, прямо как дикие африканские племена, короче, именно что амулет.
Она так и встрепенулась.
— Камея? — говорит. — От кого? Кто благословлял?
— Ты не знаешь, — говорю, — еще в России.
— Вон у вас какие в России камеи… Значит, у вас там и раввины есть?
— В России все есть.
— Наверное, не настоящие все же, — говорит. — А от чего она помогает, твоя камея? И в коврик ты ее заплел, с какой целью, а? — и хихикает игриво. — Говори, от чего она помогает! От сглаза, что ли?
— Да, от сглаза…
— Или… — опять хихикает, — приворотная?
Что я в этих камеях понимаю? Ляпнул сдуру:
— Ну да, и приворотная.
Сообразил, что зря, но поздно.
Улыбается, хотя уже и не так весело, и спрашивает:
— И кого же ты хотел приворожить?
Тут бы в самый раз сказать — тебя, но никак невозможно, не сходится, почему отнять хотел. А выдумывать сил уже нет.
— Ты, — говорю, — просто ошибочно взяла чужой коврик.
— Чужой? — Улыбка у нее стала совсем кривая. — Для кого же ты этот коврик делал?
— Была такая просьба, коврик на подушку.
— На подушку? Чья же это просьба была?
Устал я от этой мороки невозможно, изворачиваться все время, и бедро от всех пертурбаций мозжит со страшной силой.
— Ну, не все ли тебе равно… — говорю, — Кармела, ты меня прости, я очень устал.
Но ее разве остановишь?
— Это, — говорит, — от женщины была просьба. А ты камею туда засадил. Чтоб поближе к голове. У