пути, женщины, охая и стеная, повалились на кровать. Олька, которой досталось от матери по первое число, успела выскочить на улицу и баском, на одной ноте, ревела под окошком, время от времени прекращая рев — чтобы в паузы контрабандно полакомиться с узорчатой варежки свежевыпавшим снежком, отдающим запахом шерсти.
Бедному Сане — в отличие от часового, охраняющего секретный объект, на смену которому обязательно приходит другой часовой, — сменщика не было! И покоя тоже не было — ни днем, ни ночью. А ведь это только начало: младенец даже еще не ползает, лежит поленом. Впрочем, ему казалось, что первые дни — как и первые годы — самые тяжелые. Дальше небось легче будет…
Время, подтачиваемое кружением солнечного шара, неумолимо двигалось: девочка уж гулила, уже пыталась перевернуться на живот, — а отец младенца все не приезжал. Бабка Пелагея ворчала, что пора уж дать робёнку имя, а то станут кликать Безымкой. Сана знал, что у ребенка есть тайное рекло — мать с бабкой нарекли девочку Крошечкой (известно почему), мать, наедине с дочкой, так ее и звала, но при людях рекло произносить воспрещалось, требовалось официальное имя, которое запишут в свидетельстве о рождении и которым девчонку станет окликать в сяк и каждый.
Наконец, когда на очередные выходные вновь прибыли из Города тетя с дядей, субботним вечером, аккурат после бани, за длинным столом в прихожей собрался семейный совет.
Первой слово взяла Пелагея Ефремовна, которая сказала, дескать, ее бабушку звали Варварой, и многозначительно добавила: она-де с этим именем дожила до ста с лишним лет…
— Любопытной Варваре на базаре нос оторвали! — тут же парировала Люция.
Лилька нерешительно сказала:
— А может, Ирина? Красивое имя…
Сане тоже понравилось.
— Будут звать Орина-дурочка, — поджала губы бабка Пелагея.
— Ну почему же, мама? — запротестовала Лилька. — Орина-дурочка уж померла давно, кто ее помнит?
— Я помню. Ты вон помнишь. Все помнят. И когда давно-то?! Всего только лет десять назад… Или восемь?! И после нее Орины боле не рождалось ведь. Как пить дать, скажут: вторая Орина-дурочка объявилась!
— Но это же совсем другое имя, — уперлась мать ребенка. — То — Орина, а это — Ирина…
— Какое другое — такое же!
Тетя Люция, покосившись на дядю Венку, — который, пока шли прения, под сурдинку замахнул уже пятую стопку самогонки, наливая себе из традиционного субботнего графина, — не вынесла и, прикрыв ладошкой очередной стопарик, напористо сказала:
— Очень, я вам скажу, красивое имя — Каллиста!
Раздосадованный дядя Венка воскликнул:
— Что это за имя такое — Каллиста?! — расцепил по одному женины пальцы, высвободил стопку, выдохнул, тут же опрокинул в себя — и скосоротился.
Люция, поджав губы, сказала:
— Это хорошее имя — греческое! Хозяйка квартирная, библиотекарша, говорила, что нимфа такая была в Греции… — И повернулась к сестре: — Если тебе, Лиль, не подходит, я тогда свою дочь так назову!
— У нас сын будет! — стукнул кулаком по столу Венка. — Василий!
— Ага, как дружок твой, Васька Сажин, алкаш, тоже еще — нашел Василия… Даже и не думай! Нашу девочку будут звать Каллистой! — и тетя Люция погладила себя по тугому, как барабан, животу.
— Саму зовут не пойми как, — проворчал, наливаясь мутной злостью, дядя, — и эту… тьфу!.. этого хочет…
— Ой, на себя-то бы оглянулся: Вениамин И…
— Сколько раз просил не называть меня по отчеству! — заорал дядя и во второй раз шваркнул кулаком по столу.
Тут Пелагея решила вмешаться в семейную сцену:
— Люция — это часть революции. С моей-то в один день и час парнишко народился — так мы и сговорились с его матерью: парня назвали Рева, а девка, значит, — Люция. Ну а вместе: Революция!
— Слыхали уж сто раз!.. — проворчал дядя Венка. — Да… ошибочка вышла…
— Ну да, — кивнула Лилька, — слово с ошибкой получилось: Ревалюция…
— Ошибочка в том, — уточнил дядя, — что
По лицу Люции судорога пробежала: изо всех сил тетя пыталась сдержаться, не произнести роковых слов, но не стерпела — и выговорила:
— Может, еще не поздно ошибочку эту исправить…
Дядя Венка обомлел, вытаращил глаза и, взревев как бык, вскочил, сдернул скатерть — постеленную ради субботнего собрания — со всем, что на ней стояло (успев, правда, на лету подхватить и аккуратно поставить на оголившийся стол ополовиненный графин), оглянулся — схватил подвернувшееся полено… Люция заверещала и через порог скакнула в сени, Пелагея Ефремовна, охнув, раскинула руки крестом, заслоняя собой дверь, но Венка свалил бабку, столкнул с пути викавшую Лильку и выскочил в сенцы, после во двор, и — за ворота, где неведомо куда неслась по снегу его босая жена.
Сана летающим диском метнулся следом, вломился в сознание дяди Венки, но тут все было так искажено и изгажено, что ему страшно сделалось… Задыхаясь от спиртного духу, который кромсал по- своему все его слова, Сана попытался стать голосом разума, по-матерински уговаривая Венку: дескать, беременная она, твой ведь ребенок-то в ней, будущее свое ты гробишь, что ты делаешь-то, Венка, опомнись! остановись! брось полено! не простишь ведь себе, изведешься, измаешься и вконец себя погубишь…
Напрасно…
— Бей, бей ее! Не ударишь — не простишь себе и вконец себя погубишь, — отдавалось в затуманенном мозгу.
Венка нагнал жену, прикрывавшую живот, у колодца, размахнулся — ребенок вертелся в утробе и так, и этак, пытаясь хоть как-то укрыться в безысходности норы… Но Венка тут саданул поленом — и попал по головке нерожденного…
Прибежала бабка Пелагея, следом Лилька: Люция сидела, косо привалясь к колодезному срубу, Венка, закрыв лицо руками, стоял над ней. Полено валялось у Люции в ногах, в окропленном кровью снегу.
Сана, чуть живой, выкатился из смрадных глубин Венкиного сознания — и рывками пополз к месту приписки.
Глава вторая
ДАРЩИКИ
Тетя Люция разрешилась мертвым младенцем. Сана смотрел на мертвушку со стремени неусыпно охраняемой зыбки. В раме-проеме тихой соседней комнаты, в глубине её, в углу дивана с лопнувшей пружиной, под сумеречным окошком лежал, замотанный в блекло-голубое рифленое покрывалко, навёнок. Картину смерти нельзя было закрыть — двери между смежными комнатами не имелось. Сана, удвоив бдительность, безотлучно сторожил своего младенца: боялся, что заскучавшая Каллиста может позвать двоюродную сестрицу с собой.
Время от времени откуда-то прибегал Венка, падал на колени и навзрыд плакал над тельцем, крича, что никогда больше у него не будет такой красивой дочки, не хотел отдавать тело, но, поддавшись уговорам бабки Пелагеи, все ж таки отдал. Мертвушку положили в сосновый гробик; трезвый как стеклышко отец повесил на грудь ФЭД и, откинув кружевной подзор с лица девочки, принялся самозабвенно щелкать неживую дочь: в профиль, анфас — на память.