тёплого зато. Просила целую, но не дал мужик вокзальный, ответил, что, видать, из скотомогильника выкопали мы с мамой копыта эти и что он вообще навряд ли после этого таким пустяшным товаром сможет грамотно распорядиться. Но всё равно, пока добирались домой, мы ту полбуханку съели с мамой и вспоминали хозяев своих больше добром, а не наоборот, хотя и знали уже правду про них и про нас.
Да, и ещё в этом столе твоём, наверное, много-много ящичков, где ты хранишь свои революционные награды и благодарности советского народа за верную службу за границей нашей Родины для её процветания и победы в любой войне, которая опять вдруг будет. Я у мамы спрашиваю, а почему раньше она ничего мне про тебя не рассказывала. Мама плечами пожала, немножечко подумала, а потом говорит, что раньше время не приходило ещё рассказывать всё такое. Про тебя. Про папу нашего она мне ещё в самом детстве сказала, что он умер от сердца, тоже за границей, где торговал паровозы для нашей индустрии, и поэтому я его никогда не видала живым. И мама вернулась из-за границы одна, а папу там же и похоронили, в Швеции, кажется. Мама же буфетчицей работала тогда в нашем торговом представительстве, помнишь? А ты, Шуринька, была в то время за другой границей, то ли мексиканской, то ли ещё какой-то, и поэтому вы так с мамой моей и не встретились, хотя мне просто ужасно обидно, что этого не случилось с вами, а то бы давно была у тебя внучка — я, Шуранька Коллонтай.
И, пожалуйста, не забудь нам дать номер телефона, который, наверное, есть в твоей квартире. У нас телефона пока нет, мы с мамой живём в коммуналке на Метростроевской улице, у нас одна небольшая комната, но зато с окном не на помойку. А остальное всё чистое и убранное, как мама любит, и нигде не пахнет кислым, как пахло и воняло у наших хозяев в Давлеканово. Я всегда хотела им сказать, что так невкусно и нехорошо, но мама не разрешала и невидно одёргивала меня постоянно сзади, чтобы я молчала и терпела. И я молчала. Но только всё равно нигде и никогда так хорошо не пахло, как в нашем метростроевском дворе осенью, прелыми листьями, какие лежали не на асфальте, а на мокрой земле. И когда дворник наш дядя Филимон сметал их в кучи и потом долго ещё кучи эти не убирал, вот это и было самое вкусное время для меня, до войны ещё, когда никто не злился, как сейчас, друг на друга, хотя войны больше нет, а злобность у людей всё равно есть почему-то. А листик такой, мокрый и грязный от земли, я брала из кучи, и если где-то на мне была царапинка, то я прикладывала его к ней, вместе с землёй, и царапинка сразу затягивалась новой кожей и не оставляла после себя никакого следа. Ты про такое слыхала, Шуринька?
Знаешь, наш дом в старые времена был конюшней. Он и сейчас похож на неё, только теперь там живут простые люди, мы живём и другие такие же. Он ровный и полукруглый, если смотреть на него прямо, как оторванная подкова, и всего два этажа имеет. Мы — на втором с мамой, там, где хранилось всякое. А кто на первом, там кони стояли и кобылы, денники называется и стойла. После их сделали теплей, двери понаставили вместо ворот и поселили нас, жителей. Поэтому так много земли в нашем дворе осталось, там они гуляли раньше и бегали по кругу. Иногда мне даже кажется, что до сих пор запах осени после дождя перепутывается с запахом потных кобыл, и это совсем не противно, а даже наоборот, хочется нюхать и морщиться от того, что приятно носу и рту, и не хочется уходить со двора, даже когда начинает моросить дождик.
А с другой стороны, можно понять и людей. Они приехали кто откуда, а у многих в их квартирах и комнатах непонятно кто живут, заселённые в войну, по другой жировке или просто так, по злой охоте домуправа. В нашу с мамой комнату тоже человека поселили, мужчину, Павла Андреевича. Он нас, когда мы приехали и дверь свою открыли, встретил в одних портах, а сверху без ничего, с пузом и волосами на нём кудрявыми и немного уже седыми, потому что имел ранение и без прописки. И только широкий ремень какой-то сверху живота наперекосяк надет был на нём и через правое плечо. Да, и руки одной не имел он, кисти. Левой. Твёрдая перчатка вместо неё, чёрная, надетая на оставшуюся часть.
Сказали, уплотнение было, пока нас не было. А к другим не подселили никого, там мужики имелись и не дали бы чужим жить никому. Домуправ после пришёл разбираться, нас увидал и не стал орать ни на кого. Сказал, потерпите маленько, мы порешаем, порешаем, но и бойцу ж тоже некуда было этому, раненому, поймите, мол, и нас, власть. Про вас самих тишина была вон сколько годов, может, говорит, поубивали вас в эвакуации, или же мор напал на вашу интересную фамилию, допустим, всё ж бывает. Я команду немедля дам, ему раскладушку оборудуют в углу и занавесочку покамест приладят, на время. А вы свои места занимайте на площади, право ваше священное, тут спору нет никакого. А дальше будем думать по возможности…
Но только затянулось выселение Пал Андреича этого, фронтового старшины по ранению под городом Прагой. Кроме ладони, у него ноги не оказалось одной ещё, но только не сразу мы это с мамой обнаружили. Сначала просто не увидели, не до того было, да и негде было хромоту его засечь, у нас вся площадь шестнадцать квадрат, ему там и ходить-то особо некуда было. Он сел и сидит, только глаза опустил в немытый паркет и прикрыл себя майкой с дырой на лямке. Мы сами не знали, что и делать вообще, как в одной комнате размещаться с посторонним дядькой, а потом услышали уже, ближе к вечеру, как грохнулось тяжёлое за занавеской, куда спать ушёл этот фронтовик после того, как мы вместе все поели от его запаса и от нашего, и общий чай попили без ничего. Грохнутым оказался протез его, тяжеленный, деревянный, на ремнях весь и пристёгнутый к ноге. И заплакал он, тоже там, за занавеской, тихо так, придавливая себя как возможно.
Это уже потом выяснилось, что ногу и кисть ему под Прагой бомбой оторвало, и после этого жена его больше домой без ноги и руки не пустила, совсем, несмотря, что с героической медалью был, а не просто так. Она уже с другим мужчиной тогда жила, со снабженцем армии и флота то ли портянками, то ли бушлатами. Это он уже потом маме рассказал, когда она к нему заглянула в затянутый потёртой простынёй угол во время этих всхлипов.
И задержалась там до утра.
Сначала, правда, вернулась, дождалась меня, пока совсем засну на своём полудиванчике, и вернулась к старшине этому. Утешать и вместе с ним плакать. Думала, не услышу и не пойму ничего. А я, Шуринька, уже всё понимаю и всё услышала, что между мамой и подселенцем этим несчастным случилось, не дожидаясь даже полной ночи за окном. Но я на маму обиды не держу, она не заслужила. Мама моя просто добрая и отзывчивая дура, каких поискать, вот почему я так хотела узнать у тебя, бабушка, как они с папой моим жили, с Михаилом, с Хохлей по-домашнему вашему, который был начальник и дипломат, и почему он не оставил нам ещё до смерти своей никакого подходящего места для проживания, куда никого не подселяют и где голым пузом не размахивают перед законными хозяевами жилплощади.
То, что вы все его звали Хохля, моего мёртвого папу, это значит, что он был ещё с самого детства мальчик невесёлый, сумрачный и серьёзный не по годам. Это мне мама так сказала про него со слов его же самого, моего папы, Михаила Владимировича Коллонтая, твоего сына, бабушка. Ты мне расскажешь про него? Ты же его больше знала, чем мама, ведь ты его рожала и воспитывала, правильно? А мама только чуть-чуточку успела вместе с папой пожить, к тому же не на Родине, а за её далёким пределом. Ты ведь тоже в те годы там работала? Я знаю, что послом Советского Союза, но только не помню, в какой стране, часто путаю их. Я очень горжусь, что у меня такая бабушка, которая и Ленина знала, и Сталина, и войну с белофиннами остановила, как мне наш дворник дядя Филимон позавчера рассказал. Об этом в газете написали, а он прочёл. А после порвал её, махорку внутрь бумаги закрутил и выкурил твоим портретом в себя. Он тоже знает, что мы с мамой Коллонтаи, но только те ли самые, революционные, или другие, обычные, никакие, сомневается. Говорит, чего ж вы, раз такие с матерью твоей знаменитые и важные, на конюшне нашей проживаете, в помойке этой развалюшной. Чего ж, спрашивает, бабанька твоя, раз она большой человек, не заберёт вас отсюда к себе иль не выхлопочет вам жильё понормальней, без печного отопления углём и без лошадиных этих благовоний, какие насмерть въелись в стенную дранку каждой тутошней комнатёнки.
И всё время нехорошую улыбку делал, насмешливую какую-то, но я подумала, чего с дворника взять, подметает себе и пускай дальше метёт опавшие листочки.
Он мне и сказал заодно к нашему с ним разговору, что ты вернулась, Шуринька, что тебя прилетели самолётом после долгих лет работы послом нашей Родины. А ещё сказал, что ты сидишь в инвалидной коляске, и тебя возят другие люди, а сама ты не ходишь из-за нехорошей болезни мозга головы. Но это не в газете было уже, а по знакомству выведано, от людей, кто проживает тоже у нас на Метростроевской, но не в конюшне, а в доме напротив, но той же нашей жилконторы. Там живут дипломаты разные и даже академики и один профессор, они всё знают про всех и передают знания дяде Филимону, и я ему поэтому