Голову теперь моет часто, в тазике, с золой. Сказал, им полезно, и правда, такие они стали мягкие у него, я тоже попробую.
Ты чем голову моешь, Шуринька?
Земляничным, как я?
Или капиталистическим запасом ещё, фирма «эники-бэники»?
Шучу…
Ему ведь недавно исполнилось тридцать три, осенью ещё. Говорит, в этом возрасте распяли Иисуса Христа, сына Божьего, и что для каждого человека этот год его жизни священный. Знаешь, мы раньше никогда про Бога не разговаривали, вообще. Ни с мамой, ни с Пашей, ни все вместе. Как будто его просто нет на свете. То есть его и так нет, конечно же, но я не об этом, а о том, что ведь есть же церкви всё равно, стоят, и кто-то же туда ходит и молится потихоньку. И попы имеются, кто-то же их поставил туда служить. И молитвы кто-то ведь придумал, не с неба же они свалились, и не писатели их написали, и они, говорят, были всегда, как небо и звёзды, даже когда ещё люди не умели писать.
Ты, Шуринька, я уверена, атеистка, как и я, как и все мы, нормальные люди, тем более что верующих революционеров просто не бывает в принципе, как и комсомольцев, даже если они не комсорги. Но я заметила, что мама, если что случись, всё равно быстро-быстро крестится, а потом пугливо озирается по сторонам и прячет от меня глаза.
Говорю:
— Для чего это, мам?
Она:
— Хуже не будет.
И краснеет лицом. И начинает куда-нибудь торопиться, всё равно куда, хоть в уборной закрыться, неважно, лишь бы с глаз долой поскорей. А я думаю, ну, допустим, крестанула она по себе, и чего? А почему стыдно-то? Мало ли чего можно на себе показывать, кому от этого плохо? Какая разница, к примеру, пионерский салют поперёк лица отбить рукой или крест-накрест этой же рукой напротив себя два раза мотануть. Это же не фашистское приветствие какое-нибудь, типа «зиг хайль». Это же просто глупо — совеститься ерундой такой.
Я с этим к Паше. Он поначалу отшучивался, отмахивался, но ничем, что тоже атеист, не подтвердил. А потом как-то, когда принял к вечеру портвейна, говорит, что только в стране изуверов и лжецов, имитирующих человеческое счастье, можно порицать человека за веру и за убеждения его.
И лёг спать, не стал больше ничего говорить.
Вот я теперь, бабушка, думаю, он про какую страну имел в виду? Про нашу или про не нашу? Там, где ты работала, Бога тоже не любили? Или всё ж спокойно больше, без обид никого ни на кого, и попов тамошних особо крепко не угнетали?
Да, и ещё. Напиши мне, пожалуйста, только обязательно и не забудь, как мой папа относился к религии. Я знаю, что он был настоящий коммунист, иначе кто бы его пустил работать в другие страны и покупать для нашей Родины паровозы. Но, если разобраться, кто-то ведь попов просто ненавидит всей душой и обзывает «опиум для народа», как Ильич, а кто-то спокойно проходит себе мимо, не обращая никакого внимания на эту сторону жизни.
Папа обращал? Мне почему-то кажется, что он больше добрый был и терпимый, чем ненавистный и непримиримый, как Карл Каутский какой-нибудь или Антидюринг.
Так вот, продолжаю тебе, про день рожденья Пашин. Он говорит, что каждый человек, а особенно мужчина, должен созреть умом и прийти к первой своей настоящей мудрости. А если он к ней не пришёл, то навряд ли тогда вообще придёт к ней и потом. И ещё к этим годам, сказал он, мужчина переосмысливает своё место в жизни, расстаётся с иллюзиями и обретает новое понимание различных ценностей, житейских и внутренних. И зачастую в этот же период он хочет решительно поменять саму свою жизнь.
Всю целиком.
Сказал, старое уходит и освобождает место для нового развития личности.
Вот так.
Мы сидели втроём, у нас. Был выходной день, мама сделала пирог с грибами и капустой и селёдку начистила кусочками, под свёклой, — под событие. И купила настоящего шипучего, с пузырьками. И мороженого для меня. Паша выстрелил пробку в потолок и после этого сказал эти самые слова, про перемены в жизни, и что старое меняется на молодое. И тут с мамой случилась новая истерика. Она свой шипучий стакан опрокинула на себя и упала на пол. И её всю затрясло и заколотило.
Тогда, в первый момент, я ничего не поняла, сама заорала и тут же бежать хотела, искать «Скорую» или аптеку, или соседей. А он меня за руку перехватил, Паша, удержал. И глазами на стул обратно показал — сядь. И опрокинул в рот шипучку эту шампанскую.
Говорит:
— Сейчас пройдёт, погоди суетиться. Ревность — понятие неисчислимое. Такие, брат, дела.
И снова подлил и опять опрокинул.
Он:
— И немного глупости. Но с этим ничего не поделаешь, тут случай особый.
Так сказал, чтобы мама его услышала, отчётливо и с расстановкой.
И здесь я дотукала про то, что маме почудилось, догнала. «Старое на молодое» — это она на свой счёт приняла, сообразила, что конец Пашиной к ней любви, другую сыскал, помоложе. Он-то про другое, а она про другое, и каждый про своё.
Ну она поднялась на колени, слёзы с лица — каждая слезина с кулак, не меньше, — и голову ему на деревянное колено, там, где култышка входит в протез.
Говорит:
— Ну дура я, дура, и ничего с этим делать не надо. Надо просто не замечать и иногда по голове бить.
И мы стали есть остывший пирог с селёдкой, а я ещё поделилась с ними своим мороженым, и тоже получилось вкусно. И мне тогда они оба разрешили за это попробовать полстакана от своих пузырьков. Я выпила, закусила «раковой шейкой», и тут же голова у меня закружилась, но приятно, и я засмеялась, не знаю чему. Наверно, что так всё у нас хорошо закончилось насчёт скандала про ревность и про обиду ни за что ни про что. Он видит, что смеюсь, как дура, беспричинно, и проверяет на отзывчивость.
Говорит:
— Ну что, выпила шампан полстаканского, а заплетык языкается, хотя стёклая в трезвышко?
Ну, а я ещё сильней ржу, не могу просто, как ласково мне сделалось от газиков этих во рту и от карусели дурацкой в голове. Всё летит, сверкается, искрится, улыбается вокруг, все меня любят и слова дурного не говорят ни про что. Мама, она боится, что против Паши начну, если что, а Паша — он просто такой, какой он есть, бесхитростный и открытый всем ветрам, хотя сильно не любит негодяев, лжецов, вшей окопных и нашего вождя. Впрямую не показывает, а только виду тоже не подаёт, что уважает.
Чего ж не ясно?
Ты, бабушка, прости его, горемыку, я знаю, что тебе тяжело и неприятно такие слова читать про почти что фамильного члена семьи Коллонтай, но так получилось, по бомбе осколочной, по инвалидскому ранению, по обиде его великой на войну и на её генералиссимуса. Он хороший, только несчастный. Это я про Пашу, не про вождя.
Вот я всё думаю, Шуринька, всё гадаю, какова же должна быть сила женской любви, чтобы убиваться за инвалида, как мама за Пашей убивается? Нет, я не против него самого, наоборот, он с годами мне только всё больше становится симпатичным и родным, но ведь без ноги? И без длани одной? Никуда ни выйти на показ, ни пригласить знакомых похвастать таким приобретением, ни предъявить никакую скульптуру, им же сделанную, для осмотра, хотя и талант, как сам говорит, хоть и просрал, на что тоже намекает. И денег так и нет от него, как ни сопротивлялся он постоянно маминым запретам на честный труд.
А к началу зимы всё ж победил маму. Ушёл из дому, а обратно вернулся уже полноценным работником, с выписанной трудовой книжкой, которую там же и положили в кадры по месту его новой работы. Знаешь, кем стал? Ты удивишься страшно, как и я, сначала просто обалдела от этого.
Натурщиком.
Теперь его будут рисовать, голого. Ну, не совершенно обнажённого, а мешочек станут надевать