— Господа! — негромким голосом начал Мишаня и глотнул из стакана с водой, который только что пригубила миловидная блондинка.
Сотрудницы переглянулись.
— Мы должны определить и выработать общую платформу единого фронта эмиграции в связи с отношением к развалу Советского Союза. От нас очень скоро потребуется…
Сердитый философ Григорьев не дал ему договорить.
— Бабушка надвое сказала! Советский строй может еще жить и жить! Хотите узнать почему? А я вам скажу почему! Потому что та социальная система, которая сложилась в СССР, была и остается самой совершенной, самой простой, стандартизированной и намного более эффективной, чем западная! И это давно не секрет!
Внук старика Евторханова быстро застрочил в блокноте. Дед повел глазами, прочел, и серые брови его резко сдвинулись.
— Вы, Александр Александрыч, считаете себя логиком, а всем известно, что вы большой любитель эпатажа и парадокса. — И взвинченный, нервный Устинов опять сделал пару глотков из стакана блондинки. — Вы нам сейчас начнете доказывать, что и сталинизм оболган личными врагами дорогого Иосифа Виссарионыча…
— Шакал! — вдруг вскрикнул гортанно старик Евторханов. — За все
Он погрозил философу и начал тяжело приподниматься со стула.
Устинов из белого стал темно-красным.
— Абдулла Теймуразович! Вы его знаете! Как был сталинистом, так им и останется!
— Ах, я сталинист? А ты кто? Горбачевец? У вас началась «ка-тас-трой-ка»! — взревел Черномор. — Все сядете в лужу! В сталинские годы был сделан огромный шаг вперед! Пускай через трупы! Иначе б сожрали! И трупов бы было еще в сто раз больше! А что вы мне тычете: «голод», «колхозы»? Вам лишь бы родную страну обосрать! А то, что страна стала индустриальной, — и это при Сталине, — вы не заметили!
— Ну, это… — Мишаня беспомощно развел руками. — Ну, тут что уж скажешь…
— А то, что вы все на хлебах Вашингтона, так это вам чести не делает, так-то! — Философ вскочил и задвигал глазами. — Откуда штаны-то? Ведь из «Лафайета»? Вот я в тренировочных век прохожу, помру в тренировочных, выкуси, ну-ка!
— А мне наплевать, чем ты жопу прикрыл! — вдруг рявкнул Устинов.
Внук старика Евторханова встряхнул онемевшую кисть и опять застрочил. Дед важно кивнул головою.
— Да бомбу бы бросить на твой Вашингтон! И америкосов твоих бы: хрясь! Хрясь! — Безжалостный философ живо и убедительно показал своими небольшими и полными руками, как можно всех «хрясь». — А ты вот журнал на их денежки сделал!
Владимиров, тихо поднявшись, вышел. У него немного кружилась голова и очень хотелось на воздух. Через минуту из комнаты, где теперь уже кричали все или почти все, вылетел толстый Черномор и мягким кошачьим движением съехал по перилам лестницы.
— Ноги моей здесь… Да чтоб вы все подохли!
В овальном окне заблестел мелкий дождь и нежно запахло душистой травою. Уже не кукушка, а кто-то негромкий запел свою песню дождю и закату. Владимиров вспомнил про Варю и сразу вернулся. Все сидели, веселые и оживленные, как будто и не было вовсе скандала, только в голубых глазах блондинки, которую резкие женщины, отлично знающие Устинова, обозвали «куклой», стояло растерянное удивленье да смуглый и стройный старик Евторханов негромко бурчал: «маж дохья!»
Вечером, после вкусного крепкого чая со сливками, тортом, сырами, клубникой наступила такая чудесная атмосфера, какая, наверное, царила в усадьбе, где Ленский читал своей Ольге романы. Участники конференции, избавившись от лысого Черномора, совсем неуместного здесь, средь этих высоких дубов и душистых настурций, которые лезли по стенам, подобно любовникам, лезущим с риском для жизни к своим златокосым подругам, сидели на темной открытой террасе и слушали пенье Лилиты Бронштейн. Лилита Бронштейн была женою очень нашумевшего человека, зачинщика крупного антисоветского заговора, в полном секрете обмененного однажды на другого, тоже нашумевшего человека, политического деятеля латиноамериканской страны, до этого бодро глядящего смерти в пустые глазницы. Но очень удачно сложилось для каждого. В интересах всего человечества оказалось выгодным отворить решетки темниц и выпустить обоих смельчаков на свободу, сменяв одного на другого, как сало на рынке меняют на глобус, а глобус на гречку. И все это жаркою, ветреной ночью, на самой середке моста, над рекою, когда человечество угомонилось и чутко заснуло на мягких подушках. В результате этой совершенно секретной операции привыкший к теплу и плодам вроде манго один из героев навеки вселился в высотное здание на Красной Пресне, другой же был срочно направлен в Европу, где вскоре женился и занялся делом.
Нынешняя жена его Лилита Бронштейн, смуглая, черноволосая, с чудесным, низким, как у виолончели, голосом, соединив судьбу с нашумевшим человеком, сама стала шумной и неукротимой, в делах человечества разобралась и сделалась вскоре министром. Но пенье при этом не бросила. Пела. Особенно ей удавались романсы.
Сейчас она тоже готовилась петь и с полузакрытыми, блещущими сквозь длинные ресницы глазами сидела, пригнувшись к гитаре, и перебирала ее струны гибкими и легкими пальцами в ожидании того, когда слушатели решат в конце концов между собою, какую им песню не терпится выслушать.
— Давай мне цыганское что-нибудь… Эх, ма! — вздохнул в темноте жадный голос Мишани.
Блондинка смущенно потупилась.
— Я е-е-еха-ала-а-а да-а-амо-ой! Душа-а-а-а была-а пална-а-а! — запела Лилита.
У мужа ее, сидящего на той самой низенькой скамеечке, на которой когда-то, шепча в ухо Фаусту стыдные речи, сидел Мефистофель, вдруг вспыхнули уши.
— Я е-е-еха-ала да-а-амо-ой! Я ду-у-ума-ала-а о вас! — слегка задохнувшись, допела Лилита и, вся обессилев, приникла к гитаре.
Горячая, как будто у нее поднялась температура, рука Варвары крепко сжала руку Владимирова, и он ей ответил на это пожатье. Но в горле опять стоял ком и тянуло куда-нибудь спрятаться.
— Ты посиди здесь, послушай, — шепнул он Варваре, — а мне нужно штуку одну записать…
Она потянулась было за ним, но он шутливо погрозил ей пальцем и, косолапо ступая на цыпочках, пересек столовую и оказался во дворе. Не дойдя до дома, где их поселили, он прямо направился в лес и увидел, что эта река, край которой он утром заметил, когда отворил свои ставни, совсем уж не так далеко, как казалось. Наклонившись к воде, он набрал полные ладони ее и с жадностью выпил. Вода была чистой, холодной, как будто со дна ее били ключи.
«Уйти ото всех и писать, вот и все!» — подумал он и тут же поймал себя на мысли, что ему никогда и нигде не позволят просто
Он лег на землю, вытянулся на траве и закрыл глаза.
«Арина все повторяла, что мне нужно уехать куда-нибудь подальше, где меня никто не будет дергать, и тихо работать. Но она была не права. Меня бы перестали печатать. Если бы я смирился и залег на дно, меня бы забыли. А так меня вырезали. Просто взяли и вырезали. И все. Ничего не осталось. Ни книг моих нет, ничего».
Он скрипнул зубами от злости.
«Муж этой Лилиты пытался уехать, его не пускали, и он заварил эту кашу. И сам чудом выжил, и всех только что не угробил. А может, угробил. Ему не до этого. Такие, как он, всегда чувствуют себя героями, и с ними всегда соглашаются. Герой — это именно тот, который умеет заваривать кашу. У них в головах арифметика: они думают, что если убить или подчинить себе столько-то плохих и бесчестных, то будет лучше. Кому будет лучше? Хорошим и честным? Но это ведь даже не связано! Люди вообще не наказывают. Наказывает Бог. И только Он знает, кого наказать и за что».
Владимиров начал сильно волноваться: эти мысли, пришедшие вдруг сейчас, были очень важны, но они разбегались от прикосновения слов, слова им мешали. Из мрака дубовой аллеи послышался голос