пленными британцами и медведями, а также танец с мечами, который исполняли мальчики из Малой Азии. В амфитеатре вторично разыграли живые картины, представляющие осаду и разграбление Колчестера и сдачу в плен вражеских вождей, затем была битва между катувеллавнами и триновантами, по три сотни человек с каждой стороны, в которой участвовала не только пехота, но и колесницы. Победили катувеллавны. Утром третьего дня снова были гонки колесниц и бой между катувеллавнами, вооруженными палашами, и нумидийскими копьеносцами, захваченными в плен Гетой год назад. Катувеллавны легко выиграли бой. Последнее представление было дано в цирке — пьесы, интерлюдии и акробатические танцы. Мнестер превзошел самого себя; зрители заставили его исполнить триумфальный танец из «Ореста и Пилада» — он играл Пилада — три раза подряд. На четвертый вызов Мнестер не вышел. Он выглянул из-за занавеса и игриво сказал: «Не могу выйти, уважаемые, мы с Орестом уже в постели».
Мессалина потом сказала мне:
— Я хочу, чтобы ты серьезно поговорил с Мнестером, дорогой муж. Он слишком независимо себя ведет для человека его профессии и происхождения, хотя актер он действительно замечательный. Во время твоего отсутствия он раза два или три мне нагрубил. Когда я попросила, чтобы его труппа стала репетировать к празднику мой любимый балет — ты ведь знаешь, что я взяла на себя надзор над играми и представлениями, так как Вителлий никак не мог со всем справиться, а затем выяснилось, что твой советник Гарпократ вел себя нечестно, и его пришлось казнить, а Пернакт, которого я назначила вместо него, очень медленно входил в курс дела, — ну, короче, мне было очень трудно за всем уследить, а Мнестер вместо того, чтобы облегчить мне задачу, вел себя, как упрямый осел. О нет, сказал он, поставить «Улисса и Цирцею» никак невозможно, он не знает никого, кто бы сыграл Цирцею, достойную его Улисса, а когда я предложила «Минотавра», он сказал, что роль Тезея — одна из его самых нелюбимых ролей, а брать такую второстепенную партию, как партия царя Миноса, значит ронять свое достоинство. Все время ставил мне палки в колеса. Он просто не желал понимать, что я представляю тебя и он должен делать то, что я ему велю. Но я не наказала его, так как подумала, вдруг ты этого не захочешь, и подождала до твоего приезда.
Я вызвал к себе Мнестера.
— Послушай, ничтожный грек, — сказал я. — Это моя жена, госпожа Валерия Мессалина. Римский сенат такого же высокого мнения о ней, как я: они присудили ей самые главные почести. В мое отсутствие она взяла на себя часть моих обязанностей и выполнила их к полному моему удовлетворению. Она выразила мне свое недовольство тем, что ты ничем ей не помогал и вел себя нагло. Изволь запомнить: если госпожа Мессалина велит тебе что-нибудь сделать, ты обязан повиноваться ей, как бы это ни ущемляло твое профессиональное тщеславие. Что бы она ни приказала, запомни, презренный грек, и беспрекословно. Что бы она ни приказала, и все, что она прикажет.
— Повинуюсь, цезарь, — ответил Мнестер, падая ниц с преувеличенной покорностью. — Прошу прощения за мою глупость. Я не понял, что должен выполнять все, что ни прикажет госпожа Мессалина, я думал, что должен выполнять лишь некоторые ее приказы.
— Ну, теперь ты понял.
И так кончился мой триумф. Войска вернулись к выполнению своих воинских обязанностей в Британии, а я вернулся к штатскому платью и своим государственным обязанностям в Риме. Вполне возможно, что больше никому в мире не доведется — как, бесспорно, не довелось до сих пор, — командовать своим первым сражением в возрасте пятидесяти трех лет, не бывши в юности на военной службе в каких бы то ни было войсках и нанести при этом врагу сокрушительный удар, а затем никогда больше не участвовать в боевых действиях.
Глава XXIII
Я продолжал реформы; прежде всего я старался вселить в своих подчиненных чувство ответственности перед обществом. Я назначил в казну новых служащих, тех, кого я готовил для этого последние несколько лет, определив им срок службы в три года. Я исключил из сословия сенаторов губернатора Южной Испании, так как он не смог снять с себя обвинение, предъявленное войсками, которые несли службу в Марокко, в том, что он обманом удерживал половину их хлебного рациона. Ему были вменены в вину и другие мошенничества, и губернатору пришлось выплатить сто тысяч золотых. Он обошел всех друзей, пытаясь добиться их сочувствия рассказами о том, будто обвинения были сфабрикованы Посидом и Паллантом, которых он задел, припомнив им, что по рождению они рабы. Но мало кто ему посочувствовал. Как-то раз утром этот губернатор привез на публичный аукцион всю свою мебель и домашнюю утварь — в общей сложности около трехсот фургонов исключительно ценных предметов обстановки. Это вызвало большое оживление, так как он владел не имеющей себе равных коллекцией коринфских ваз. На аукцион сбежались все торговцы и ценители искусства — у них уже текли слюнки в предвкушении будущих сделок. «Бедняге Умбонию конец, — говорили они. — Нам повезло. Теперь мы купим по дешевке все то, что он не желал нам продавать, когда мы предлагали ему хорошую цену». Но их ждало разочарование. Когда копье воткнули торчком в землю в знак того, что аукцион начался, Умбоний продал один-единственный предмет — свою сенаторскую тогу. Затем он приказал выдернуть копье в знак того, что аукцион закончен, и в ту же ночь после двенадцати часов, когда фургонам разрешается ездить по улицам, увез свое добро обратно домой. Он просто показал нам, что у него все еще есть куча денег и он может жить припеваючи как частное лицо. Однако я не был намерен проглотить оскорбление. В том же году я установил очень большой налог на коринфскую посуду, избежать которого Умбоний никак не мог, так как выставил свою коллекцию на всеобщее обозрение и даже занес ее в аукционные списки.
В это самое время я начал досконально изучать вопрос о новых религиях и культах. Каждый год в Риме появлялись новые иноземные божества, чтобы удовлетворить нужды иммигрантов, и, в общем-то, я не имел ничего против. Например, возникшая в Остии колония из четырехсот йеменских купцов и их семей построила там храм своим племенным богам: богослужение проходило надлежащим образом и в надлежащем порядке, не было человеческих жертвоприношений или других безобразий. Возражал я против иного, а именно, беспорядочного соперничества между религиозными культами, и против того, что их священнослужители и миссионеры ходят из дома в дом в поисках прозелитов, употребляя для обращения людей в свою веру лексикон, заимствованный у аукционистов, сводников из борделей или бродячих греков- астрологов. То, что религия может быть ходким товаром, наподобие оливкового масла, фиг или рабов, в Риме открыли еще в последние годы республики; были предприняты шаги, чтобы помешать этой торговле, но они не увенчались успехом. Весьма заметный упадок традиционных верований наступил после нашего завоевания Греции, когда в Рим просочилась греческая философия.[94] Философы хотя и не отрицали Божественного Начала, переводили его в такую отдаленную абстракцию, что практичные люди, вроде римлян, начинали говорить сами себе: «Да, боги беспредельно сильны и мудры, но они так же беспредельно далеки от нас. Они заслуживают нашего уважения, и мы будем преданно поклоняться им в наших храмах и приносить им жертвы, но нам теперь ясно, что мы ошибались, полагая, будто они находятся рядом с нами и берут на себя труд убить на месте грешника, или наказать целый город за преступление одного из горожан, или появиться среди нас в смертном обличий. Мы перепутали поэтические вымыслы с прозаической реальностью. Мы должны пересмотреть свои взгляды».
Для простых заурядных горожан это создало неуютную пустоту между ними и теми далекими идеалами, к примеру Силы, Разума, Красоты и Целомудрия, в которые философы превратили Юпитера, Меркурия, Венеру и Диану. Нужны были какие-то промежуточные звенья, и в пустоту хлынул целый сонм новых божественных и полубожественных персонажей. По большей части это были чужеземные боги с весьма определенной индивидуальностью, под которых не так легко было подвести философскую базу. Их можно было вызвать при помощи заклинаний, они могли принять видимый человеческий облик, могли появиться в центре кружка своих ревностных приверженцев и запросто поговорить с каждым из них. Иногда они даже вступали в близость со своими почитательницами. Во время правления моего дяди Тиберия произошел известный всем скандал. Богатый всадник влюбился в одну почтенную патрицианку. Он пытался подкупить ее, предлагая две тысячи пятьсот золотых, если она согласится переспать с ним хоть раз. Она с негодованием отказалась и перестала даже отвечать на его приветствия, когда они встречались на улице.