свое право на них, а вместо этого они могут поболтать друг с дружкой, а потом пойти к себе домой, пусть всего лишь в негритянскую лачугу, и лечь спать, вместо того чтобы идти всю дорогу до вокзала, лишь бы на что-то смотреть, пока проклятый почтарь не выедет завтра в восемь утра.
Потом — вокзал, красные и зеленые глазки семафоров, гостиничный омнибус, наемные экипажи, самоходная коляска Люшьюса Хоганбека, длинный, залитый электричеством перрон, полный мужчин и мальчишек, которые тоже пришли поглазеть на проходящие поезда: они тут стояли и в те три раза, когда он сам сошел с этого поезда, и на него тоже смотрели так, будто он приехал бог весть откуда, а не просто из мемфисского борделя.
Потом — поезд, четыре гудка у северного переезда, свет фар, грохот, колокол паровоза, машинист и кочегар, смутно видные наверху, над струей шипящего пара, тормоза, багажные и пассажирские вагоны, потом вагон-ресторан и вагоны, где люди спят, пока едут. Поезд останавливается. Негр, куда нахальнее, чем хьюстоновский слуга, выходит со складным стулом, за ним кондуктор, потом богатые люди весело садятся в вагоны, где уже спят другие богачи, за ними — негр со своим стульчиком и кондуктор, кондуктор высовывается, машет паровозу, паровоз отвечает кондуктору, отвечает первыми короткими, низкими гудками отправления.
Потом двойной рубиновый огонь последнего вагона быстро сплывается в одно, мигнув напоследок у поворота, четыре гудка отзываются, замирая у южного переезда, и он думает о дальних местах, о Новом Орлеане, где он никогда не бывал, да и не побывает, о дальних местах за Новым Орлеаном, где-то там, в Техасе. И тут в первый раз он по-настоящему подумал о своем уехавшем родиче, о единственном из рода Сноупсов, который выдвинулся, вырвался и то ли родился с этим, то ли научился — сам себя вышколил, приобрел эту сноровку, это везенье, это уменье тягаться с
В зале ожидания вокзала с жесткими деревянными скамьями и холодной железной заплеванной табаком печкой тоже было пусто. Он видел вокзальные объявления насчет того, что плевать воспрещается, но нигде не было сказано, чтобы запрещалось человеку без билета сидеть в зале. Ничего, выяснится, и он стоял, невзрачный человек, отощавший без еды, без сна вот уже скоро сутки, с виду беспомощный и беззащитный, как подросток, как мальчик, в линялом латаном комбинезоне и рубахе, в тяжелых изношенных, жестких, как железо, башмаках на босу ногу, в пропотевшей, просаленной черной фетровой шляпе, заглядывая в пустую голую комнату, освещенную единственной голой лампочкой. За окошком кассы он слышал прерывистое щелканье телеграфа и два голоса — это ночной дежурный изредка переговаривался с кем-то, а потом голоса умолкли, и телеграфист в зеленом козырьке выглянул из окошечка.
— Вам чего? — спросил он.
— Ничего, премного благодарен, — ответил Минк. — Когда следующий поезд?
— В четыре двадцать две, — сказал телеграфист. — Вам на него?
— Да, вот именно, — ответил он.
— Еще шесть часов ждать. Ступайте домой, выспитесь, а потом придете.
— Я из поселка, с Французовой Балки, — сказал он.
— Ага, — сказал телеграфист. Он скрылся в окошечке, и Минк снова сел. Стало тихо, и он даже разобрал, расслышал, как в темных деревьях за путями шуршат и стрекочут кузнечики, в неумолчном мирном шорохе, словно сами секунды и минуты мирно тикают в мирной тьме летней ночи, отщелкивая время, одна за другой. Вдруг весь вокзал затрясся, задрожал, наполнился громом, уже проходил товарный поезд, а он все еще никак не мог заставить себя проснуться, чтобы успеть выйти на перрон. Он все еще сидел на жесткой скамье, скорчившись от холода, когда алые огни последнего вагона прочертились в окнах, потом — в распахнутой двери, уводя грохот за собой, четыре гудка у перекрестка отдались в ушах и замерли. На этот раз телеграфист оказался в зале рядом с ним, а верхний свет был уже потушен.
— Проспали, — сказал он.
— Верно, — отозвался Минк. — Почти что и не слыхал его.
— Почему не ляжете на скамейку поудобнее?
— А это не запрещается?
— Нет, — сказал телеграфист. — Я вас разбужу, когда объявят восьмой.
— Премного благодарен, — сказал он и прилег. Телеграфист ушел к себе, где уже снова стрекотал аппарат. «Да, — мирно подумал Минк, — если бы Флем был дома, он все бы это прекратил в первый же день, еще до того, как оно началось. Зря, что ли, он работал на Уорнера, и к Хьюстону был вхож, и к Квику, и ко всем другим. Он бы и сейчас все уладил, если бы я мог выждать. Только тут не во мне дело, не я ждать не могу. Это Хьюстон не дает мне ждать». Но он тотчас понял, что это неверно, что, даже если бы он ждал сколько угодно,
— Ладно уж, — сказал он мирно и на этот раз вслух, — ежели
В половине восьмого он стоял в узком дворике за почтой, где казенные пролетки ждали, когда почтари выйдут из боковой двери с мешками почтовых отправлений. Он уже узнал пролетку с Французовой Балки и спокойно встал рядом, не слишком близко, однако так, что почтарь непременно должен был его увидеть, и наконец малый, который вчера сбил его с ног, вышел, увидел его, узнал с одного взгляда, потом подошел и уложил мешок с почтой в пролетку, а Минк не пошевельнулся, просто стоял, ждал — возьмет он его или нет, и почтальон сел в пролетку и распутал вожжи с кнутовища и сказал:
— Ну ладно. Как-никак тебе надо вернуться на работу. Полезай, — и Минк подошел и сел в пролетку.
Был уже двенадцатый час, когда он слез у лавки Уорнера, сказал: «Премного благодарен», — и пошел домой пять миль. Он поспел к обеду и ел медленно и спокойно, пока его жена скулила и грызла его (хотя, очевидно, она не заметила вынутый кирпич), допытываясь, где да зачем он пропадал всю ночь, потом кончил есть, допил свой кофе и, непристойно, злобно выругавшись, выгнал всех троих — жену и обеих девчонок — окучивать всходы, а сам улегся на земляной пол в галерейке под сквознячком и проспал до вечера.
Потом наступило завтрашнее утро. Он взял из угла тяжелое, принадлежавшее еще его деду, двуствольное ружье десятого калибра, у которого курки стояли над казенной частью высоко, как уши кролика.
— Это еще что? — закричала жена. — Ты что затеял?
— Зайцев бить, — сказал он. — Меня от сала уже мутит, — и, захватив патроны с самой крупной дробью из своего жалкого запаса, — там были ружейные патроны и со вторым, и с пятым, и с восьмым номером, — он стал пробираться даже не боковыми тропками и дорожками, а канавами, пролесками и оврагами, где его никто не приметит, не увидит, до самого тайника, который он себе подготовил, пока ждал возвращения Уорнера два дня назад: там, где дорога от дома Хьюстона к лавке Уорнера шла по мосту через ручей, в зарослях у дороги лежало бревно, на которое можно было сесть; на кустах, где он проделал что-то вроде прорези, откуда можно было целиться, еще не засохли обломанные ветки, а деревянные доски моста в пятидесяти ярдах от него, загремев под копытами жеребца, должны были предупредить его, если он задремлет.
Возможно, что и целая неделя пройдет, прежде чем Хьюстон поедет в лавку. Но рано или поздно он поедет. А если ему, Минку, для того чтобы победить