глаз. Не думаю, что она про это знала — про виски. Люди, по крайней мере, не знают, знала она или нет. Говорят, Кристмас начинал один три года назад и продавал с оглядкой, только постоянным покупателям, которые даже не знали друг друга. А когда он взял в долю Брауна, Браун, видно, захотел расширить дело. Продавал четвертинками из-за пазухи, прямо в переулке, кому попало. То есть продавал, чего сам недопил. А как они добывали виски на продажу — это тоже дело темное. Потому что недели через две после того, как Браун ушел с фабрики и нашел себе другую работу — кататься на ихней новой машине, — в субботу вечером он был в городе выпивши и хвастался перед народом в парикмахерской, как они с Кристмасом чего-то там ночью в Мемфисе не то на дороге под Мемфисом. И чего-то про эту машину, спрятанную в кустах, и про Кристмаса с пистолетом, а потом — все про какой-то грузовик и четыреста литров, — но тут Кристмас вошел и сразу к нему, выдернул его из кресла. И говорит тихим голосом, не то чтобы ласково, но и без злости: «Тебе поменьше надо пить этого джефферсонского одеколона. Он тебе в голову ударил. Смотри, как бы носом не пошел». Одной рукой держит Брауна, а другой по лицу хлещет. И хлещет вроде не сильно. Но красное, говорят, даже сквозь баки у Брауна было видно — когда Кристмас руку отводил. «Выйди, свежим воздухом подыши, — Кристмас говорит. — Людей от работы отвлекаешь». — Байрон задумывается. Потом говорит: — И нате вам — она; сидит на рейках и смотрит на меня, я ей все это расписываю, а она смотрит. А потом говорит: «А нет у него такого белого шрамика возле рта?»
— Значит, это Браун, — говорит Хайтауэр. Он сидит неподвижно, глядя на Байрона со спокойным изумлением. В нем нет никакой воинственности, никакого праведного негодования. Как будто речь идет о жителях другой планеты. — Ее муж бутлегер.[7] Так, так, так. — И Байрон различает в лице священника что-то дремлющее, близкое к пробуждению, самим Хайтауэром еще не осознанное, как если бы что-то внутри человека пыталось предупредить его или подготовить. Но Байрону в этом видится лишь отражение того, что он сам уже знает и собирается сказать.
— Словом, я и оглянуться не успел, как все ей выложил. Прямо язык себе готов был откусить — и притом ведь не знал еще, что это — не все. — Теперь он не смотрит на собеседника. За окном тихо, но внятно в вечерней тишине, слышатся из далекой церкви согласные звуки органа и пения.
— Не понимаю все-таки, о чем беспокоиться, — говорит Хайтауэр. — Вина не ваша, что он такой, какой он есть, и что она такая. Вы сделали, что могли. Все, что можно требовать от постороннего. Если, конечно… — Его голос тоже обрывается. Он замирает на этом переходе — словно праздное рассуждение стало мыслью, а затем — чем-то вроде участия. Напротив него сидит неподвижно Байрон, потупив серьезное лицо. А напротив Байрона Хайтауэр еще не думает
Наконец они оказались у пансиона и вошли. И в ней как будто тоже проснулось дурное предчувствие: стоя с ним в передней и внимательно глядя на него, она впервые заговорила:
— Что это они все хотели вам сказать? Что там стряслось на пожаре?
— Да так, ничего, — ответил он, и собственный голос показался ему пустым и скучным. — Мисс Берден будто бы поранилась.
— Как поранилась? Сильно поранилась?
— Да нет вроде. Может, и не поранилась вовсе. Скорей всего болтают просто. Что в голову взбредет. — Он не мог посмотреть на нее, выдержать ее взгляд. — Но чувствовал, что она наблюдает за ним, — и будто слышал несметный гомон: голоса, приглушенные, напряженные голоса по всему городу, на площади, через которую он торопливо ее вел, — повсюду, где люди собирались среди мирных, привычных огней и разговаривали о том самом. В доме, казалось, тоже царили привычные звуки, но главным образом — оторопь, чудовищное оцепенение, и, глядя в тускло освещенную переднюю, он думал
— Это миссис Берч, — сказал он. Взгляд его, настойчивый, упорный, почти горел. — Она из Алабамы, только что пришла в город. Надеется встретить тут своего мужа. Его еще нет. Вот я ее и привел, пускай передохнет немного, пока ее не втянули в эти городские передряги. Она еще в городе не была, ни с кем не разговаривала — я и подумал, может, вы ее где-нибудь устроите отдохнуть, пока ее не начали донимать разговорами и… — Голос его, упорный, настойчивый, повторяющий одно и то же, пресекся, замер. Ему показалось, что она поняла его. Позже он сообразил, что не по его просьбе она умолчала о новостях, которые — он был уверен в этом — до нее уже дошли, а потому, что обратила внимание на беременность, и воздержалась бы от рассказа в любом случае. Она измерила Лину коротким пронзительным взглядом — как это делали в течение вот уже четырех недель другие незнакомые женщины.
— Сколько она думает пробыть? — спросила миссис Бирд.
— Ночи две, — сказал Байрон. — Может, только сегодняшнюю. Надеется встретить тут мужа. Она только что пришла и не успела еще спросить, разузнать… — Тон его был все так же настойчив, многозначителен. Теперь миссис Бирд наблюдала за ним. Он думал, что она все еще пытается понять его намек. Она же, наблюдая, как он путается в словах, думала (или готова была подумать), что его замешательство имеет совсем другой смысл и причину. Затем она снова взглянула на Лину. Нельзя сказать, что — холодно. Но без теплоты.
— По-моему, ей не к чему сразу куда-то тащиться, — сказала она.
— Вот и я так думаю, — живо подхватил Байрон. — Тут эти волнения, разговоры — ей придется