наступившей после ежовских чисток передышки. Уже был уничтожен цвет руководства Красной армии, видные советские партийные и государственные руководители, целый ряд видных коммунистов, и среди них — много лидеров Польской коммунистической партии, вызванных на «родину мирового пролетариата» и там расстрелянных, и многие тысячи ни в чем не повинных партийцев и беспартийных граждан. Пустая смоленская тюрьма, ставшие ненужными шкафы-карцеры — все это свидетельствовало о наступившей передышке. Да и это не только мои умозаключения, подобные же взгляды, что 1939—40 годы были периодом ослабления массового террора и некоторого улучшения условий жизни народа, я не раз слышал от узников в советских лагерях. Или еще такой факт, я не помню в это время случаев голодной смерти в лагерях. Ветераны лагерей рассказывали мне, что-де в 1939 году им даже не выдавали индивидуальной хлебной пайки, хлеб просто лежал на столе, и каждый мог отрезать себе столько, сколько ему хотелось. Складывалось ощущение, что лагерный режим становится близким тому, что был описан Достоевским в его «Записках из мертвого дома»4.

В моих глазах снижение террора было связано с назначением на пост народного комиссара внутренних дел Лаврентия Берия, заменившего дегенеративного фанатика Николая Ежова5. Берия несколько подправил политику сталинского террора: ввел 20-минутную прогулку для заключенных, разрешил им пользование тюремной библиотекой, вернул до некоторой степени чувство безопасности руководителям промышленности, посылал специальные комиссии для расследования причин высокой смертности в лагерях, но одновременно был непреклонен в проведении пыток, жестокостей, ссылок там, где они, по его мнению, были необходимы. Дочь Сталина Светлана Аллилуева пишет в своих воспоминаниях6, что когда ее мать, покончившая позже жизнь самоубийством, попросила Сталина не приближать к себе глубоко ей антипатичного Берия, тот ответил, что Берия — замечательный чекист. Безусловно, Сталин был прав. Со времен моего земляка Дзержинского, как, впрочем, и во времена Ягоды, НКВД походил на сумасшедший дом, охваченный страхом перед агентами буржуазии, шпионами и вредителями. Берия же старался превратить НКВД в модернизированную службу террора, стараясь оперировать не только страхом, но и полицейским давлением как политическим оружием.

Маркс говорил о необходимости диалектичного подхода к социальной жизни общества. Берия был прекрасным диалектиком террора, убийств и депортации. Мы не знаем, кто именно решил расстрелять польских офицеров в Катыни — Сталин, Берия или Меркулов7, но хорошо известно, что оно было принято после тщательного индивидуального изучения пленных в лагерях в Козельске, Старобельске и Осташкове. Мы также знаем, что расстрелом руководили из Москвы, т. е. он был централизован, именно об этом говорят те телефонные переговоры с комендатурой козельского лагеря, что я описал в «Катынском преступлении». Решение о расправе было принято Москвой не в условиях войны или политической напряженности, а, напротив, в период некоторой внутренней разрядки, свидетелем которой я был во время моего пребывания в смоленской тюрьме.

Итак, решение о катынской расправе было принято на высшем уровне советского руководства и именно в тот период когда ощущалось некоторое снижение силы террора. Но тогда возникает вопрос: а на чем основывалось это решение? Сейчас в некоторых кругах наблюдается процесс реабилитации Сталина. Утверждается, что, уничтожив ряд известных коммунистов, армейских командиров и руководителей промышленности, он совершил огромную ошибку, и тем не менее сталинизм-де был исторически обоснован и даже необходим, и якобы даже отвечал коренным интересам советского государства. Советское руководство нехотя пошло на признание ошибочности ликвидации кулаков, расправы с Николаем Бухариным, виднейшим после Ленина теоретиком большевизма, реабилитированы расстрелянные руководители Польской коммунистической партии, но ни Хрущев, ни Брежнев так и не признали ответственности СССР за расстрел в Катыни пленных польских офицеров. Неужели до сих пор считается, что этот расстрел отвечал интересам советского государства?

Начальник тюрьмы

На другой день после моего перевода в смоленскую тюрьму был праздник 1 мая — один из тех праздников, которые, по мысли творцов революции, должны занять место традиционного празднования Рождества. Вторым таким торжеством является ежегодное празднование 7 ноября — дня Октябрьской революции. Как обычно, это был выходной, и так случилось, что капитан лично принес мне в камеру заказанные книги. Одну из них, кстати сказать, я прочел с большим интересом. Это было описание советских полярных экспедиций и советской инвестиционной политики на Крайнем Севере.

Мы, поддавшись праздничному настрою, проникавшему даже сквозь тюремные стены, разговорились. Капитан сказал мне, что занимает пост начальника смоленской тюрьмы и исполняет обязанности начальника внутренней тюрьмы НКВД Вообще, в той долгой беседе он больше говорил о себе, чем расспрашивал меня. По его словам, он был уроженцем Гродно и часто имел дело с поляками. Очень много говорил об улучшении жизни в стране, о народном образовании, рассказал мне о замечательном детском садике, в который ходит его внучка, о ботиночках и платьице, что он ей недавно справил. Внучка была для него чуть ли не единственным светом в окошке. Постепенно наша беседа стала теплой, почти товарищеской.

Я спросил его о причинах моего отделения от моих товарищей по лагерю. Он не знал, ведь он — только начальник тюрьмы, но, насколько ему известно, меня считают «большой птицей», мною интересуется правительство и относиться ко мне приказано иначе, чем к другим заключенным.

На мой вопрос, обязан ли я своим арестом и помещением в тюрьму именно этому интересу ко мне советского правительства, капитан сказал: «Вы вовсе не арестованы». И добавил, что он получил приказ содержать меня до получения инструкций из Москвы. Не в гостинице же меня содержать, на это у него нет ни людей, ни средств, вот меня и поместили в камеру. По его словам, во внутренней тюрьме случалось быть и другим большим людям. Он же де старается сделать мое пребывание как можно более приятным и удобным.

Честно сказать, я слушал все это с большим скептицизмом. Однако неделю спустя, на первом допросе на Лубянке, когда следователь показал мне подписанный генеральным прокурором СССР ордер на мой арест, я понял, тот капитан был прав. В его глазах ни я, ни те поляки, которых палачи в форме НКВД расстреливали в Катынском лесу, не были арестованы.

Я не выдержал и спросил его, а куда отправлены мои товарищи. Он ответил, что дела военнопленных вне его компетенции, он ведь только начальник тюрьмы. Меня же судьба товарищей мучала не меньше моей собственной. По тому, как с нами обращались на этапе от Козельска, было совершенно ясно: нас не передают союзникам, не выдают немцам и не отправляют по домам — в любом из этих случаев к нам должны были относиться лучше, а не хуже, чем до того. И я никак не мог взять в толк, почему от поезда пленных не повели пешим этапом, а возили мелкими партиями на автобусе. И почему его окна были закрашены? Было похоже, что кому-то очень хотелось скрыть от местных жителей присутствие польских офицеров. Но никогда до того ничего подобного не было. Например, в 1939 году мы строем шли с киевского вокзала к столовой, где нас кормили обедом, и шли на глазах у толп народа. К нам подбегали женщины, суя в руки то кусок хлеба, а то и немного денег. Чем же объяснить такую вдруг появившуюся скрытность?

И все-таки я не допускал возможность расправы. Скорее, их переводили в другой лагерь, с более тяжелыми условиями содержания. Но и это допущение никак не объясняло ни грубости конвоя, ни закрашенных окон автобуса, ни телефонограмм из Москвы. И я еще раз спросил моего собеседника, не перевели ли моих товарищей в какой-нибудь лагерь в окрестностях Смоленска. Он ушел от ответа. Но я вновь повторил свой вопрос, когда он на следующий день пришел ко мне в камеру. Но и на этот раз он мне только сказал, что вокруг города много разных лагерей, а ответа на вопрос я так и не получил.

Через несколько часов после нашей беседы дверь в камеру отворилась, и капитан, не переступая порога, подал мне миску с отварными макаронами, обильно политыми маслом, и тремя котлетами сверху. Он хотел, видимо, чтобы и я почувствовал праздник. Макарон было так много, что я не смог съесть их за один раз, и на следующий день надзиратель три раза разогревал их мне на примусе.

Сейчас, размышляя о тех днях, мне кажется, я понимаю поведение капитана. Он был не только видимо от природы добрым человеком, но и прекрасно понимал, в отличие от меня, особенность моей судьбы.

Когда-то мне попался рассказ, автора и название я уже не помню, а писалось в нем о приговоренном к смерти. И вот когда во время казни веревка под его весом оборвалась, все, включая и публику, и палача, стали его друзьями, все пытались как-то ему помочь. И в Древнем Риме, если осужденному или гладиатору

Вы читаете В тени Катыни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату