лояльность к польскому государству, несмотря на то, что следователь постоянно твердил, дескать, Польши больше не существует. И еще меня очень беспокоило, как бы не попасть в категорию советских подданных.

В своем постоянном подчеркивании лояльности к польскому государству я занял позицию, которую вполне можно было назвать козельской линией: она полностью совпадала с позицией наших пленных офицеров, с их высказываниями и поведением на «беседах» с лагерными политруками. Они постоянно заявляли, что выполняли свой долг, что лояльны к своему государству вне зависимости от того, какая там была политическая система, что коммунизм им не импонирует и что они верят, наступит день, и советский народ станет союзником народа польского в общей борьбе против фашистской агрессии. Мне казалось, такой подход был не только честным, но и наиболее безопасным. И, пожалуй, наши шансы выжить значительно уменьшились, если бы советские власти стали нас воспринимать как своих заклятых врагов. Утверждение же своей верности долгу и присяге вовсе не означает враждебности Советскому Союзу. Но, с другой стороны, не меньшая опасность подстерегала нас, если бы мы вдруг стали «своими» для Советов.

Во время следствия, таким образом, я старался представить себя обыкновенным козельским пленным, подчеркивая, что меня следует, по международным традициям, отправить в лагерь военнопленных. Я полагал, что из такого лагеря скорее можно выбраться на свободу, чем из Лубянки или из Бутырок. Сейчас я понимаю, что, хоть и считал себя знатоком СССР, тогдашние мои взгляды были более чем ошибочны. В той новой морали, основу которой положили инструкции о массовом терроре, данные Лениным и Дзержинским в 1918 году, и которая так расцвела при Сталине, всякие международные обычаи и традиции отношения к пленным теряли смысл, становились дешевле бумаги, на которой они были записаны.

Сегодня я спрашиваю себя: знали ли мои следователи о Катыни, о том, что там произошло? Конечно, они знали, что попал я в Советский Союз как военнопленный. Допускаю, что как члены аппарата НКВД кое-что знали о практике тайных экзекуций, но все же мне кажется, они не знали о судьбе, постигшей большинство польских пленных офицеров — это противоречило бы всей системе секретности, царившей в деле катынского преступления. Когда немцы организовали «центр» истребления евреев в Панарах, под Вильно, об этом знал каждый пастух, каждая кухарка, когда же наших офицеров выводили из поезда на станции Гнездово, я не увидел ни одного гражданского лица. Станция как вымерла, было сделано все, чтобы никто не увидел иностранных офицеров, даже окна автобуса, на котором их увозили от эшелона, были закрашены белой краской.

Когда гитлеровские чиновники утверждают, что ничего не знали об истреблении евреев, этому никто не верит. Если же кто-нибудь из работников НКВД будет меня уверять, что ничего не знал о Катыни, я склонен поверить ему: НКВД умел беречь тайны.

Приговор

Из слов моего следователя я понял, судить меня будут внутренним судом НКВД. В конце февраля 1941 года меня вывели из Пугачевской башни и привели через внутренний двор в какую-то комнату, где около тридцати человек ожидало своей участи. Их поодиночке вызывали в отдельное помещение, где и оглашался приговор. Большей частью они приговаривались к восьми годам лагерей, но были и «пятерки» — приговоры на пять лет. Но это в общем-то не имело никакого значения: от бывалых людей мы знали, выжившие по окончании срока получали новый приговор ОСО и новые пять — восемь лет лагеря.

Когда подошла моя очередь, некий энкаведешник, довольно интеллигентного вида, сообщил мне, что я осужден на восемь лет с защитой срока наказания со времени ареста, т. е. со времени моего этапа из Козельска, с отбыванием срока в Усть-Вымьском комплексе лагерей в республике Коми19. Он также сообщил мне, что я могу воспользоваться правом обжаловать приговор в Верховном Совете СССР. Я ответил, что не намерен этим правом воспользоваться, и усмехнулся.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил он меня.

Я ответил, что я иностранец и что моя судьба зависит не от приговора и срока, а от международной ситуации, что очень возможны такие ее изменения, которые не только принесут мне преждевременное освобождение, но и помогут оставить Советский Союз.

После оглашения приговора меня отвели в большую камеру, там около шестидесяти только что осужденных зэков ожидали отправки в лагеря. В основном это были иностранцы, но было и несколько высоких советских чиновников, представителей национальных меньшинств. Больше всех в камере было поляков и финнов. Среди поляков я встретил полковника Вацлава Коца, доктора Станислава Скшипека, экономиста и ассистента профессора Грабского во львовском университете, доцента виленского университета Яна Адамуса, ставшего позже профессором университета в Лодзи. Полковника Коца суд осудил на смертную казнь, замененную на десять лет лагерей. Ну а кроме того, были тут представители европейских и азиатских национальностей.

Всеобщий интерес вызывал японский шпион, считавший свою миссию в России святым делом и бывший оттого страшно гордым. Но администрация не делала в отношении его никакого исключения, относясь точно так же, как и ко мнимым шпионам, которых было предостаточно среди обитателей нашей камеры. Он же был уверен, что скоро будет обменен на советских шпионов, арестованных у него на родине. С этой стороны его перспективы были лучше наших.

Мой же интерес вызвал хорошо образованный немец, историк по специальности, знаток марксистских догм и член Центрального комитета Немецкой коммунистической партии. Он приехал несколько лет тому назад в Советский Союз, посланный руководством КП лечиться от туберкулеза, и почти все время провел в Крыму, в прекрасном санатории с хорошим уходом и лечением. После лечения он некоторое время преподавал в саратовском университете немцам Поволжья. После громких процессов над собственными руководителями партии Сталин перешел к репрессиям против иностранных коммунистов. Именно в это время этого немца и арестовали; он провел около года в каком-то лагере над Волгой и теперь ожидал выдачи гитлеровцам. Меня очень интересовала его судьба и собственные его мысли о ней. Он считал, что его родина после падения Польши, Франции и Норвегии окажется достаточно милостивой, чтобы простить своего блудного сына, одураченного марксизмом.

Не раз я потом вспоминал о нем. Его шансы выжить были равны нашим, его душевная ситуация — много хуже. Мы были солдатами сражавшейся армии, он — битый и пытанный собратьями по доктрине, теми, кому он доверил свое здоровье, лечиться к которым он приехал. Ученый-марксист всегда начинает анализировать ситуацию и перспективы ее развития; я спросил о его взглядах на нынешнее положение вещей. В моем понимании советский строй был тогда в очень любопытной стадии развития. Казалось, Сталин и его ближайшее окружение не только готовы были к политическому, но и к идеологическому союзу с Гитлером. Рядовые же члены партии, сколько я мог понять из бесед в московских тюрьмах, были очень недоверчиво настроены к гитлеровцам.

В этой ситуации головы немецких коммунистов должны были стать своего рода цементом, скрепляющим отношения двух стран. В фундаменте той дружбы и союза лежали общие концепции переделки политической карты мира. Как это представлялось Гитлеру, видно из его «Майн Кампф». Если говорить о сталинской концепции, то мне вспоминается разговор с ассистентом профессора Сукеницкого в Виленском институте Восточной Европы, социал-демократом, Франчишеком Анцевичем. Анцевич внимательно читал мировую прессу и интересовался политическими анализами, исходившими из троцкистских кругов. Он считал, что стратегической целью Сталина был раздел Британской империи между СССР и странами оси Берлин — Токио — Рим. По его мнению, эта цель логически сочеталась с практикой ликвидации старых большевиков и идеологов марксизма в России. Мой немецкий собеседник был крайне осторожен в занятии какой-либо позиции, но все же из его слов было видно, что он готов искать компромисс между марксизмом и национал-социализмом.

Вернувшись к эволюции сталинизма, можно сказать, что она была прервана атакой Гитлера в июне 1941 года. Это нападение имело следствием и то, что акции немецких коммунистов, как и коммунистов из других центрально-европейских стран, резко пошли в гору, а Сталин вынужден был вернуться на позиции борьбы с фашизмом и гитлеризмом. Дождался ли мой сосед нападения Гитлера в советской тюрьме или его успели передать в руки гестапо, этого я не знаю.

Этап на север

В Бутырке после вынесения мне приговора я пробыл около недели. Оттуда меня сначала перевели в пересыльный пункт в Котласе, а потом — в лагерь в бассейне реки Вымь. Этап длился около трех недель и

Вы читаете В тени Катыни
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату