кто я есть, и строго выговаривал заведующему баней, что моя одежда обрабатывалась вместе с одеждой зэков, — ведь я был уже вольный человек. Тогда я узнал, что вошь вольного стоит гораздо выше вшей зэков и достойна быть убитой только среди своих вольных собратьев. Я еще раз почувствовал, как унижены заключенные в новой, сталинской России и как это привилегированно в стране рабочих и крестьян — быть вольным человеком.
Через несколько дней, приехав в Котлас, я увидел на станции человека в военном мундире с нашивкой на рукаве — Poland. Это был офицер создававшейся в Советском Союзе польской армии, встречавший освободившихся из лагерей сограждан, дававший им необходимую информацию и посылавший некоторых из них в Среднюю Азию, где формировал свои части генерал Андерс. Он направил меня к пристанционным баракам, где мне должны были выправить документы и дать денег на дорогу. Первое, о чем я его спросил, это о судьбе моих товарищей по козельскому лагерю. Я думал, что они должны составить костяк новой польской армии, о которой я уже знал из иногда попадавших в лагерь газет. Офицер же ответил мне, что о судьбе большинства козельских пленных ничего не известно, как и о судьбе тех, что были в лагерях в Старобельске и Осташкове, что только небольшая их группа находится сейчас в Грязевцах. Да и вообще, не досчитываются почти десяти тысяч пленных офицеров. По его словам, всем представителям польского посольства, всем офицерам поручено собирать информацию о судьбе пропавших офицеров, но пока ничего конкретного не известно. Под конец же он мне сказал, что мне, видимо, крупно повезло, что меня арестовали и направили в Москву, в посольстве очень сомневаются, что остальные мои товарищи по козельскому лагерю живы.
Барак, в котором размешались только что освободившиеся поляки, располагался метрах в четырехстах от станции. Было в нем несколько помещений, где нашли себе крышу над головой около трехсот приехавших с севера бывших заключенных. Был уже вечер, мне дали тарелку супа и сказали самому найти себе место на нарах. На следующее утро меня разбудило пение, в соседнем помещении кто-то хором распевал молитвы. Я быстро оделся и направился принять участие в службе. Но я подоспел к самому концу утрени. И все равно я был счастлив — это была моя первая легальная служба после «катакомбной» мессы в Козельске в конце 1939 года.
Когда я пришел за подорожной в транспортный отдел нашего представительства, мне сказали, что меня уже давно ждут и что сначала мне надо поехать на встречу с полномочным представителем польского посольства на севере России, который очень хочет переговорить со мною лично. Получалось, что перед поездкой к Андерсу мне надо заехать в Киров. Мне выдали подорожную, и следующим утром я выехал на встречу с польским представителем.
В Кирове меня встретил с распростертыми объятиями Отто Пэр, известный в предвоенной Польше социалист, работавший адвокатом в Грудзиондзе, а сейчас — полномочный представитель польского правительства и посольства на севере европейской России. Он сразу же поведал, что мое освобождение было главной задачей его миссии, что постоянно получал об этом напоминания от посла Кота в Куйбышеве и от лондонского правительства. Более того, по его словам, на этот счет проводились даже специальные переговоры между нашим правительством и советским послом в Лондоне.
Представительство располагало большими запасами присланных из Америки консервированных продуктов и одежды. И первым шагом Пэра было поручение кладовщику принести мне со склада белье, одежду, пальто и т. п., а меня он попросил выбросить все мои лохмотья. Я поблагодарил его, но со своей лагерной одеждой расставаться не торопился — валенки, бушлат, телогрейка и стеганые штаны, все это, на мой взгляд, как нельзя лучше спасало от холода на русском Севере. Не зря же монголы и другие местные народности веками пользовались именно этой одеждой. Ну а помимо того, если бы мне их удалось сохранить, все эти вещи в будущем были бы чем-то вроде сувенира и напоминания о времени, проведенном мною в лагерях.
Пэр сказал, что, по его наблюдениям, все освобожденные ни в какую не могут расстаться со своей лагерной одеждой, для них это прямо богатство какое-то. И ему хотелось сразу же сломать во мне то типичное для советского зэка отношение к теплой одежде, которым я уже успел заразиться. Еще со склада мне выдали несколько банок консервов, ну и плюс к тому я получал паек в бараке, который тоже был под началом представительства.
Я, конечно же, сразу понял, что заинтересованность в моем освобождении вовсе не значит, что я так уж необходим Польше. Просто это был первый случай обнаружения живого человека из пропавших без вести офицерских лагерей. Ведь известна была судьба только тех примерно 150 офицеров, которых из Козельска направили этапом в июне 1940 года в Грязовец и Павлишев Бор, остальные исчезли без следа. Их искали, но безуспешно, со времени подписания советско-польского договора 1941 года. Правда, были известны несколько «амнистированных» офицеров, но они были арестованы еще до ликвидации лагерей военнопленных и, естественно, ничего о судьбе этапов не знали. Я же был первым пленным, которого удалось найти и который мог пролить хоть какой-то свет на их судьбу. Мой случай и в самом деле был исключительным: 30 апреля 1940 года я был в ликвидационном этапе, но не был расстрелян, не был и в Грязовце, и только после объявления «амнистии» полякам мои следы обнаружились в Коми АССР. Вполне естественной была надежда польских властей узнать от меня хоть часть событий апреля 1940 — апреля 1942 годов, которые Сталин, Молотов, Берия и Меркулов держали в большом секрете.
Как я и предполагал, Пэр стал расспрашивать меня, что мне известно о польских офицерах. Я рассказал ему то, что несколькими днями позже письменно изложил в рапорте на имя генерала Воликовского, шефа польской военной миссии при советском правительстве. Выслушав меня, Пэр понял, что я не только не развеял мрак над всей этой историей, а, напротив, сделал ее еще более туманной. Особенно озадачило его мое заявление, что большая часть эшелонов с польскими пленными шла на запад и задерживалась на некоторое время в районе Смоленска, и предложил не мешкая все это рассказать послу. Что же до того, что я как призванный на действительную военную службу и не освобожденный от нее должен явиться в ближайший военный комиссариат, то это дело поправимое. После встречи с послом в Куйбышеве, куда был эвакуирован из Москвы дипломатический корпус, я смогу отправиться в Среднюю Азию и присоединиться к формировавшимся там польским частям.
— Да и кроме того, организация поездки в Среднюю Азию, это не такое простое дело, как вам может показаться, — добавил Пэр. — Мы так поставили вопрос, что им некуда было деваться, и они вас освободили: текст советско-польского договора четко говорит о необходимости освобождения всех польских граждан из тюрем и лагерей. Не могли они и сказать, что ваше место пребывания им неизвестно — мы представили полную и исчерпывающую информацию на этот счет. Но я опасаюсь, что, если мы вас сейчас же направим к Андерсу или в Куйбышев, вы никогда туда не приедете. Ну а для того, чтобы ваша дорога прошла без эксцессов, нужно время, нужно добиться от НКВД для вас документов и т. д.
В течение моего почти двухнедельного пребывания в Кирове я убедился в способностях Пэра вести дело с советскими властями. Странно, но что особенно поднимало его авторитет, так это его немецкий акцент и слабое знание русского языка. Из-за этого акцента, полученного им во время службы в австрийской кавалерии в Первую мировую войну, местные советские чиновники приняли его за американца, приехавшего помогать полякам, и относились к нему с особым уважением: СССР и США были союзниками, положение обязывает. На самом же деле Пэр перед самой немецкой оккупацией перебрался в Восточную Польшу, где был интернирован советскими войсками и отправлен в ссылку, откуда он перешел позже на службу к польскому правительству и получил место в польском посольстве.
Он хорошо пользовался тем преклонением перед Западом, которое отличало советских чиновников. Мне кажется, что это преклонение было характерной чертой сталинской эпохи. Такой же характерной, как и неприязнь к интеллигенции, способной все критиковать и высмеивать. Все это часто проявлялось довольно странным образом: с одной стороны, НКВД сажал западных коммунистов, приехавших в Советский Союз, на «родину мирового пролетариата» искать защиты и спасения от фашизма, и привилегированным положением на Лубянке арестованных жителей Центральной Европы, если обнаруживалось их аристократическое происхождение, — с другой. «Новый класс», приведший Сталина к вершинам абсолютной власти, был насквозь пропитан чувством собственной неполноценности. Этот «новый класс» отгородил Россию глухой стеной не только от капиталистического Запада, но и от революционного движения на Западе. Ну а те, кто имел какие-либо контакты с Западом еще во времена НЭПа, участники гражданской войны в Испании и иностранные коммунисты либо пошли в тюрьмы, либо были физически уничтожены. Когда после начала войны судьба России стала зависеть от американских поставок, советская