Первого мая гулянье у нас на горах. Люди идут на главную гору, она выше других. Лысая гора, так ее зовут, на вершине площадка. Посреди — камень-валун. Камнище! Великанище! Сорок человек уместится. Столы с угощением, красные флаги, оркестр. С камня произносят речи. Мать моя, нарядно одетая, у нас на крыльце, с досадой: «Георгий! Не упрямься! Идем! Там все! Переоденься. Прошу тебя. Георгий!» Отчим в рабочем комбинезоне. Молчит. Мрачен. Упреки и уговоры не могут поколебать его упорства. Он останется дома, у него работа, он будет покрывать сарай рубероидом. Пусть она одна идет. «Ты добрый хлопец, — говорит мне. — Помощник. Держать будешь». Мать с сестрой ушли, а мы остались и работали. Мать вернулась радостная. «Красота! Вид с горы такой! Зря ты не пошел, Георгий». Отчим отмахнулся. «Мы вкалывали. Некогда видами любоваться. Это бездельники на красу глазеют, а у нас времени нема».
Ночью переполох. Мы с сестрой проснулись от шума в другой комнате. Звон разбитого стекла, грохот. Крик Георгия Ивановича: «Стой! Не уйдешь!» В ночном белье, рубашка, кальсоны, с кем-то борется. Это вор. Забрался к нам в дом, уверенный, что мы все крепко спим, чтобы что-то у нас украсть. Но что же можно украсть у нас, у нищих? Мать удивленно разводит руками. Георгию Ивановичу не удержать вора, он вырвался. Прыгнул в окно и убежал. Вор поранил Георгия Ивановича ножом. Кровь течет. Мать занялась перевязкой. Нож нашли в палисаднике. Пионы и флоксы перетоптаны. Мать хочет идти к участковому. Георгий Иванович запретил ей. «Какой-нибудь забулдыга, — говорит он. — Жрать нечего. Подхарчиться забрался». Мать иного мнения. Она считает, что это сбежавший из лагеря уголовник.
Мне пятнадцать. Учусь в школе. Не слишком успешно. Осенью Георгий Иванович повез меня на свой завод «Вулкан». Ознакомиться с трудом. Чтобы я стал таким же мастером-механиком, как он сам. Но я не люблю станки, терпеть не могу никакую механику. Еду, чтобы не огорчать их, мать и отчима. Георгий Иванович привел к рабочему месту у себя в мастерской: «Это твой верстак. Тиски, штангель, напильники. Для начала выточи эту штуку». Указал, что надо сделать, и ушел. Я два часа мучился над моей железкой. Я старался. Георгий Иванович недолго разглядывал результат моих слесарных усилий. «Н-да! — крякнул он. — Хлопец ты упорный. Усердие у тебя есть». Почесал свой бритый затылок. «Может, из тебя еще будет какой толк. Работай. Трудись всласть. Ты хлопчик серьезный. Может, что-нибудь получится».
С той поры — десять лет. Я обзавелся семьей, жил в городе. У меня родился сын. Я узнал об этом, будучи в плавании, посреди Атлантического океана, по пути на Кубу. В родном доме в поселке я теперь редко бывал. Сестра моя вышла замуж и тоже жила отдельно, с мужем и родившейся дочерью, в Петергофе. Моя мать и отчим одни остались в нашем старом доме. Мать моя писала мне коротенькие письма, не утруждая себя знаками препинания. О новостях, жалобы о своем здоровье. Но самые ее горькие жалобы были о том, что Георгий Иванович пьет напропалую. Каждый день у него бутылка. Пьет насмерть, без тормозов, уже ничего не держит его в жизни. Покатился Георгий Иванович по этим рельсам, как с горы. Сестра также прислала письмо. Подробное. Из этого письма я узнал, что Георгий Иванович очень сдал за последние годы, одряхлел, ходит с трудом. За семьдесят, на пенсии, а всё таскается на свой завод «Вулкан», учит фэзэушников ремеслу. Не увольняют из уважения к старому мастеру, на запойность смотрят сквозь пальцы.
В декабре, также будучи в море, я получил траурную радиограмму. Георгий Иванович скоропостижно скончался. На похороны я не успел. Потом я узнал подробности. Отчим возвращался с работы, шел с поезда. Сильно нагрузился с получки. Поскользнулся, упал в канаву. Из канавы не выбраться, время позднее, на дороге никого, поселок обезлюдел. Проспал на морозе всю ночь, в старой потресканной кожанке, которую носил уже много лет. К утру протрезвел. Замерзший, кое-как дотащился до дома и слег. Двухстороннее воспаление легких. Горячка, бред. Так, не приходя в сознание, умер. Сгорел за три дня. Моя мать и сестра все эти трое суток были неотлучно при Георгии Ивановиче. Отчим метался в бреду на смертном одре и всё призывал меня, повторяя многократно мое имя. Говорил только о работе, о том, что нам с ним предстоит в этот день сделать, и требовал, чтобы я ему подал тот или другой инструмент.
МАТЬ
Звонок в дверь. Жалею, что не снял. Телефон я уже год как отключил. Какая-то, я ее не знаю. Сестра передает мне привет. Заодно известие: мать в больнице, опухли ноги.
К черту на кулички. А… улица. Переться через весь город. До какого прием? Уже поздно. Завтра…
Лег пораньше. Тревожно, шорохи, гул, где-то льется вода, ругаются, пар выпускают, скрип паркета, каменные командорские шаги у меня над головой. Бухают, забивают сваи, новый дом строят, работают по ночам. Лежал навзничь, с закрытыми глазами, вытянув руки по швам, как солдат. Трясет, колотит, отбойный молоток, лязг зубов. Откуда эта тревога? Она изнутри растет, корень ее глубокоглубоко, не вырвать, вот беда…
Наскоро выхлебав чай — за порог. По дороге спохватился — с пустыми руками. Купил апельсинов. Мать любит. Бульдозер, оранжевые жилеты роют траншею, это они ремонтируют, авария, лопнула труба. Запах сырой земли лезет в ноздри, и я, преследуемый этим угрюмым запахом, бегу от него туда, где толпа топчется — поскорее нырнуть в метро.
А… улица, душный июльский день, облака, гроза назревает, горы угля, погрузчик, пыль, чад, гаражи, палящее солнце, язык до Киева… Районная, она и есть — больница. Понятно без очков. Забор в бурьяне, ворота нараспашку, на дворе скучают два автоматчика в касках. Асфальтовая дорожка с цветочными клумбами по бокам ведет туда, куда надо. Тут вход.
В палате полумрак. Клен завесил окно зелеными лапами. Четыре койки, старухи-колоды, торчат из-под одеял носы и седые космы. Мать сидит на краю кровати, спустив ноги. Узнав меня, машет обеими руками, в глазах радость. Голова по-крестьянски повязана белым, чистым платком, как у баб с граблями — сено убирать. Маленькая, подросток, лицо без морщин. Кровать высока, ноги не достают пола. Ох, и ноги — распухшие, бревноподобные, что с ними такое, что-то вроде водянки. Страшные ноги. Такими не походишь. Стежки-дорожки. «Вот, сынок, — говорит мать, — сам видишь. Хорошо, что пришел…»
Больница, духота дня, этот гнетущий зной, гроза никак не разродится… «Иди, иди, — гонит мать, — успеешь…» Недалеко ушел от ворот. Ливень грянул, теплый июльский ливень. Потоп. До нитки. Хоть выжимай. Мутные, смывшие грязь потоки по асфальту. Брызнула змейка над домом. Сердитый удар грома. Намокшая девушка бежит по воде босиком, держа в руках туфли.
СЕВРЮГИНЫ
Семью Севрюгиных постигло горе. В сентябре ждали старшего сына Николая в отпуск, а вместо того — траурная телеграмма. На третий день, в пятницу, в полдень летчики-сослуживцы привезли гроб в фургоне. Поселок услышал скорбную весть, и шли весь день до позднего вечера к дому Севрюгиных взглянуть на погибшего и принести свои соболезнования.
Севрюгины жили в старом коммунальном доме, который в поселке называли бараком. Комната на первом этаже, печь и подпол. Семья состояла из четырех человек: отец и мать Севрюгины и два их сына.
Летчики, привезшие тело своего товарища, внесли тяжелый гроб и поставили на два сдвинутых стола посередине комнаты. Летчиков было четыре, в черных военных куртках. Фуражки они сняли. Главный из них, майор, доложил отцу Севрюгину, Михаилу Ивановичу, что прибыли в его распоряжение для похорон и оплатят все расходы. Рассказал как погиб Николай. Севрюгин отец и Севрюгина мать Антонина Степановна выслушали рассказ, сохраняя молчание, не нарушив его ни единым восклицанием. Оба, и тот, и та, фронтовики, он — разведчик, она снайпер, на войне и познакомились. Младший сын, Владимир, был тут же; он угрюмо взирал на рассказчика-майора. Он тоже собирался стать военным летчиком, ему оставался год учиться в школе. Майор рассказал следующее:
Нет, не авиакатастрофа. Николай погиб не в небе, а на нашей грешной земле, нелепым образом. Пировали в ресторане по случаю дня рождения. Сильно уже все нарезались. А рядом — молодцы, тоже под градусом, не понравилось наше шумное поведение. Слово за слово, разговор горячий. Ну, и за горло брать, угрожают переломать ребра. А мы — летчики или кто? Вошли в штопор. Один из них оказался при оружии. Без предупреждения — в Николая, выстрелом в висок. Наповал. Такие вот дела. А тот — что. Как с гуся. Ни суда, ни следствия. У него право — стрелять без предупреждения. Его фамилия — Кардунов.
Рассказ летчика, казалось, произвел на всех троих Севрюгиных одинаковое действие: окаменил и без того застылые и тяжелые их лица. Если они о чем-то думали в эту минуту и что-нибудь решили, то думали они одно, и каждый принял одно и то же решение. Суровый Севрюгин-отец, одетый в свой сильно поношенный, старомодный черный костюм, единственный в его гардеробе, только одно слово молвил, в заключение, подведя черту: