него требуют. Всё теснее обступает толпа теней, всё громче требует, и это уже — крик, вопль, визг, хор боли, грохот безумия, сердце хочет встать со своего каменного ложа и не может. Потому что спит оно, крепко, крепко сшит в долине мёртвых, долине мрака, и видит свои мрачные, свои чёрные сны. Я знаю, кто разбудит его, знаю. Разбудит его тот, кто первый бросит в него камень. Рикошетом по заливу, камешек- голыш, пекущий блины. О чём ты печёшься, сон в ряду снов? Тросы оборвутся — поздно будет по стальным волосам плакать, спи, мешочек удалой скитальческой крови. Отдохни. Тени уходят.

7

Заставлял себя замечать. Раны ноют: отдай мой трал, мой лаг, мои узлы. Восемнадцать — на память о бурунах за кормой. Куда торопятся пенистые неутомимые сапоги морехода? Спроси их — они уже черпают голенищами водичку за чертой горизонта. Спасибо гироскопу за его неколебимый указательный перст. Всем спасибо, кто нам помогал, не подвёл в трудную минуту, не предал. Сирены сосут мозговую кость. Мы погрязли в греках. Они тут повсюду, на всех путях; их танкеры, ржавые корыта, ходят во Фрахте, легкомысленные, высекают искры и кидают в трюм, пустой или полный, всё равно, и взрываются. Горят на море, как стога сена, и днём и ночью. Мы не успеваем к ним приблизиться на нужное расстояние, чтобы попытаться спасти команду: всё кончается у нас на глазах. Огненный столб насмешливо кланяется нам в пояс и уходит под воду; на месте крушения остаётся только горящее покрывало разлитой нефти. Спасать некого, мы снимаем шапки. Мы идём сквозь строй этих зарев и нам не требуется иного освещения. Мы идём, мы бежим. Спешим на очередной вопль радиста о спасении и нигде не успеваем. Футы-нуты — достаточно ли их у нас под килем? Плохо верится, что их — шесть. Большому кораблю — большое горе. Шампанское текло по стальной скуле спущенного со стапелей гиганта. Предчувствовал, бедняга, свой ледяной поцелуй с плавучей горой полярных вод…

Спина устала лежать, рука затекла, а там, высоко-высоко над моей головой, сквозь мрачную толщу воды у поверхности брезжила и колыхалась жемчужная корона утра. Позвоночник-угорь извивался, пытаясь подняться. Слева и справа протянулись со дна к поверхности, облепленные пузырьками, толстые якорные цепи, словно я лежал в колыбели, которую раскачивали на этих цепях чьи-то певучие нежные руки, раскачивали туда-сюда, и глубокий грудной женский голос звучал надо мной, пел этот голос о моряках древних времён, убаюканных когда-то на дне морском. Тут тихо, тут нет тревог, сюда не доносится шум земных городов — пел голос. Пройдут века и прокатятся тысячелетия, а ты всё также будешь лежать на дне, в этом раю моряков, счастливый, качаясь в сырой колыбели, пребывая в блаженном покое, укрытий мраком этих водяных толщ.

Я встал и побрёл из глубин к берегу. Выбрался на пирс около нашего судна. Мой рыжий товарищ, подсолнух-Кольванен протянул мне свою верную лапу и помог вылезть.

— Идём, — настойчиво тащил меня Кольванен. — Велено тебя доставить живым или мёртвым.

Мы шли призрачной Ригой, с меня стекали моря, Кольванен вёл меня за руку, как отвыкшего ходить по суше, беспомощного, онемелого, крепко держал и тянул на буксире. Вот и дом, где живет Рахиль.

Кольванен всё сам устроит, я могу на него положиться, как на утёс, моё дело — спокойненько сидеть в кресле и ждать, когда он уладит недоразумение, втайне от меня, убеждая шепчущим безбрежным ртом ухо Рахили в дальнем углу тёмной комнаты. Зря стараются они скрыть от меня свои таинственные переговоры. Я различаю каждое слово; потому что все их слова, видите ли, начерчены на отглаженной волнами песчаной отмели, так ясно, как будто на моём собственном теле. Только вот беда: я не успеваю понять их смысл, набегает волна и смывает их без следа, уносит с собой в пучину, и опять на освобождённом чистом теле песка пишутся непонятные шипучие слова и целые фразы, и опять я тороплюсь вникнуть в их значение, уразуметь их смысл, мучительно напрягаю мозг, но — тщетно; я слышу: вот уже новая волна зародилась в пучине, она растёт, она бежит, шумит, неотвратимая, устремляется с сырым утробным грохотом на отмель и смывает все слова, стирает их в тот самый миг, когда я вот-вот постиг бы их, слизывает, ненасытная, и снова уносит от меня в пучину, и так раз за разом, повторяется одна и та же история с волной и зовами, и я чувствую, что эта история будет повторяться вечно; я взбешён, нет мочи терпеть такое, эту пытку волной и словом. Тарабарщина, Арамейский, Индостан, индустрия…

Рахиль, Кольванен, я — так и было, мы трое в её хаосе, в её кавардаке, где шею запросто сломать. А затем явился без приглашения четвёртый, куртка с поднятым воротником, плешивый широкий лоб, изнурённый, изборождённый невзгодами, черные гнилые зубы. Этот миляга вёл себя как вернувшийся из отлучки хозяин, имевший полные и законные права на любую пылинку в своей хибаре. Язык тюрьмы, угрожая расправой, изъявил желание, чтобы Рахиль незамедлительно удалила за дверь своих жоржиков.

К подобному обращению, как говорится, мы не привыкли. Смотрю: Кольванен мой приготовился к бою, кулаки сжал — булыжники в боксёрской стойке. Не обошлось бы без рукоприкладства.

Рахиль разрубит узел. Выступила на средину сцены, руки в боки, лицо горит багрянцем гнева: пусть убирается туда, откуда пришёл, она ему никто с некоторых пор, свободная от уз и вольна приводить к себе в дом, кого захочет, тут всё принадлежит ей, вплоть до щелей в паркете и трещин в потолке, он, нагулявший плешь, пришелец, плевок притонов, да будет ему ведомо, выписан с жилплощади, по нему решётка плачет и место его у зловонной параши.

Не думаю, что парень струсил; дрогнул; шагнул бы, ударил бы, сбил с ног; мы, защитнички, успели бы перехватить или нет — неизвестно. Порыв он свой укротил, скривился, проглотив все сладкое в его адрес, пообещал ещё встретиться на кривых улыбочках каких-нибудь тупичков, на острие заточки, верной его подружки в делах чести, при сведении личных счетов с хмырями болотными. До скорого свиданьица.

Уплыл, испарился на тротуаре, законченный негодяй; попутного тайфуна, приятель. Не берём россыпью. Амбары не безразмерны, мало ли мусора, посреди которого мы осуждены барахтаться. Год была избавлена от известий о шкурнике и тешилась надеждой, что у мрази хватило ума навсегда исчезнуть из её жизни. И вот: не запылился, лысый буйвол, до него докатилось. Рига, оказывается, молвью полнится: Рахиль пустилась с моряками во все тяжкие, позорит свой род. Ей чихать решительно на весть этот клоп-город и все его окрестности, и на вас Прибалтику, включая Скандинавский полуостров, и в прямом и в переносном смысле, и в любом из их смесей. Пора шить ей саван. Видела она этой ночью корабль смерти. Тихо, тихо, погасив огни, скользнул он в гавань. Никем не замеченный, призрачный, причалил у набережной Риги. Команда сошла на берег, угрюмая, молчаливая матросня, впереди капитан — седой филин. И пошли они прямёхонько к дому Рахили, и стучали всю ночь до рассвета в дверь её, и в окно её, требуя впустить, едва дверь не высадили и оконное стекло не вытряхнули из рамы, и представьте: никто в спящем доме не слышал поднятого этими морскими чертями адского шума и грохота. Одна она слышала. И ещё слышала она: корабль дураков рыдал на рейде, уронив в море свой бесценный дурацкий колпак с бубенчиками. Рыдал, заливался, безутешный, горючие потопы текли по рябой щеке, испещрённой ржавчиной дальних странствий.

Знаем ли мы легенды Риги? Чёрные змеи на дне моря мелят горькую муку мести. Мелят, мелят. Тесто замесят, испекут пирог — пулями, накормят Ригу пальбой. Досыта накормят, до отвала.

Усталое око маяка померкло. Конфискованное мыло обольстительной обтекаемой формы. Головомойка с жасмином. Подлую пряником не выманить, кнутом не выгнать. Темноватое, малопрозрачное будущее с фонарём под бельмами где-то там, за арками, за ангарами, за вокзалами, железнодорожными и морскими, застегнутыми на якорьки. Пресная вода спорила с солёной: чей сын лежит невнемлющий, бестрепетный, глухой к их призывам, рта не раскроет, ресниц не поднимет, мизинцем не пошевельнёт. Спорили, спорили, так ничего и не выспорили. Пошли на суд к Владыке вод, Отцу потоков: в чьём чреве сын взлелеян? Невнемлющий, бестрепетный, глухой к призывам. Вот вам водолазный нож, разрежьте его вдоль, обеим ровно по половине, чтобы обиды не было и не жаловались вы на несправедливый суд — отвечал им мой знакомец, Владыка вод в облике бригадира водолазов Шелипова. Пресная взялась за нож. А солёная всплеснула руками, застонала, взмолилась: не членить дорогое тело, лучше уж отдать его целым сестре пресной. Баратравма лёгких. Старший механик Соломонов. Топовые, топ-топ — и убежали. Балласт проснулся, пополз к носу, поздно крепить — нырнём за кораллами. Мани, Мурги, Юрас мате, отпусти нас. Чайки-пианистки, истерзанные клавиши прилива.

Осточертело, знаете ли. Не валяй дурака, Кольванен. Снятые с тонущего катера муж и жена, посинелые, преследовали его в его наваждениях. И утром и вечером, в определённый час: на восходе и закате. Известковые отвердения, которыми гордится каждый уважающий себя скелет. Протоптал дорожку. Теперь не отлипнет, пока не выкурит. Завтра этот бывший, это плешивое прошлое к ней опять заявится, вот

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату