Совсем другое дело! Нет, я всегда говорил, что в нашей армии унтер-офицер – это главное звено, все на них держится! Вот и сейчас – ни у кого нет, а у унтеров есть! Молодцы! Сами-то что скромничаете, глотните.
– Благодарю, – сказал Генрих.
– Он еще и благодарит, – захохотал капитан Эган. – Оригинал! Эй, там, по полкам! Подъем! Унтер, разбудите же их!
Но берет с танкистом уже проснулись и, переключаясь на новый режим функционирования, деловито спускались вниз; кирасир обалдело сидел, держась за столик, и пока ничего не соображал. Ему Генрих налил больше всех. Взор кирасира несколько прояснился, но до полной его осмысленности было еще далеко.
Капитан Эган поднял штору, посмотрел в окно. Снаружи таяли серые сумерки. Вдоль эшелона в две шеренги строились солдаты. Сеял мелкий дождь, каски мокро блестели. Лучи прожекторов шарили по полю, по синему перелеску, перекидывались на далекие щетинистые холмы.
– Партизаны взорвали мост, – не оборачиваясь, сказал капитан Эган. – Часа два назад мы пропустили вперед себя бронепоезд. Ну, и… В общем, наше счастье, что пропустили. Сейчас организуем преследование, далеко уйти они не могли. С восходом солнца нас будут поддерживать вертолеты.
Он обернулся, с удовлетворением оглядел бравых, готовых к маршу, бою, смерти и славе унтер- офицеров, кивнул им: «За мной», – и вышел из купе.
– Вот так, – сказал танкист. – Раз-два – и в дамки. Пошли, что ли?
По очереди они спустились на насыпь. Капитан Эган сдал их под команду огромного, как шкаф, обер- лейтенанта, и тот развел унтеров по отделениям. Генрих оглядел своих солдат и даже зашипел с досады: только два пехотинца-окопника, остальные сброд, бестолочь: сутулый очкарик, явно писаришка, военный полицейский, зенитчик, двое из аэродромного обслуживания, химик, толстый старик-повар…
Ну, Генрих, изумленно сказал внутренний голос, ну военная же ты косточка, да ты никак повоевать собрался? Все, хватит. Я больше не дам в себя стрелять, тем более настоящими пулями…
– На… о!.. ом… арш! – неотчетливо, как сквозь вату, донеслась команда капитана Эгана; Генрих посмотрел, куда поворачиваются остальные, продублировал: «Налево, шагом марш», – пропустил свое отделение мимо себя, посмотрел, все ли идут, как надо (все шли нормально, без энтузиазма, но и без уныния), потом, оскальзываясь на мокром гравии, обогнал солдат и занял свое место в строю. Теперь можно было расслабиться и никуда специально не смотреть – так, чтобы ничего не оставалось, кроме тихого падения дождевых капель, хруста гравия под ногами, мерного дыхания идущих людей и бряцания железа.
И никуда не деться от этого бряцания, такое впечатление, что исходит оно от нас самих. Железные побрякушки… Господи, как противно.
Иди-иди, философ. Рассуждай, но иди, куда ведут, делай то, что велят, думай так, как рекомендуют. А рассуждать – это пожалуйста. Про себя.
Колонна опустилась с насыпи, и двинулась по дороге. Идти стало труднее, дорога раскисла, грязь плотоядно чавкала, хватала за сапоги, не пускала. На развилке дорог разделились: три роты под командованием шкафообразного обер-лейтенанта направились прямо, в седловину между холмами, а три других, ведомые капитаном Эганом, – направо, в обход, имея целью выйти к полудню к деревеньке с непроизносимым названием; считалось, что где-то там находится партизанская база.
Понемногу становилось светлее. Солнце, видимо, уже взошло, но пробиться сквозь низкие набрякшие тучи было не в силах. Дождь лил, то ослабевая немного, то снова припуская, лил спокойно и самоуверенно, и не было у него ни конца, ни края. Справа, за лесом, разгоралось темное зарево-облава началась. И вдруг сквозь дождь, сквозь мокрый полумрак и сырость там, впереди, на востоке, куда лежал путь колонны, проступил и засветился клочок синего неба…
Генрих, сняв зачем-то автомат с плеча и не отрывая глаз от окошечка синевы, побрел в сторону от дороги. Он шел по колено в мокрой траве и не думал ни о чем, и не слышал окриков за спиной, и знал только одно: вот сейчас… сейчас… Сейчас выглянет солнце.
Сейчас. Прямо сейчас…
Он упал лицом в траву, вдохнул запах мокрой земли и увидел, как все перед глазами залил оранжевый свет, а от травинок брызнули строгие черные тени, еще раз вдохнул, секунду помедлил, как перед выстрелом и остановил время.
Ощущение было такое, будто поезд тормозит на полном ходу. Его вдавило в землю, но он собрал все силы и сел – и успел увидеть, как все вокруг: и поля, и холмы, и деревья – расступились и пропустили людей сквозь себя, и снова сомкнулись над ними, как вода…
Генрих засмеялся тихонько и лег на спину. Лил дождь, и теперь он будет лить нескончаемо, во веки веков, и это хорошо, это прекрасно, это изумительно… И вечно этот кусочек голубого неба, и этот заливающий все вокруг чудесный оранжевый свет, и краешек солнца… И можно встать (потом, потом!) и пойти, и вернуться на ту террасу над морем, где было так хорошо и где почему-то не решился остаться, только теперь там не будет ничего из войны: ни репродуктора на столбе, ни рейдера в небе, ни дредноута на горизонте, – ничего, а только белый камень парапета, белое солнце, синее море и синее небо, такое же голубое, как море.
Ничего этого не будет, там ведь ночь…
Пусть ночь. Пусть. Все равно. И, может быть, там или где-нибудь в другом месте я встречу кого-нибудь еще, кто решил остаться – не один же я такой…
А дождь все падал, и падал, и падал – тихий и вечный.
Генрих шел долго и уже не раз успел устать. Непромокаемая накидка протекла, в сапогах хлюпало, и утренний холодок проникал все глубже и глубже. Странным образом раздвоилось время: и шло вроде где-то внутри его и совсем рядом с ним, и не шло – во всем остальном мире. И так же странно раздвоилась душа: и ликовала, и болела, и не понять было, чего в ней все-таки больше – боли или радости…
Ну что с тобой, старина? Ведь ты получил, наконец, то, что хотел. Ты ведь этого хотел, не правда ли?
Ничего, это пройдет. Это просто пустота так действует. Это совсем другая пустота, она только внешне