А Булгаков-то, Булгаков! Это надо ж было – о самом Петлюре такое вымолвить: «Да не было его. Не было. Так, чепуха, легенда, мираж… Не он – другой. Не другой – третий».
Ох, взовьются сейчас ноготки: «Как это не он – другой? Как это не другой – третий? Ну покажите тогда запасного Петлюру, запасного Наполеона! Цезаря наконец!»
Ноготки вы мои, ноготки. Да неужели же вы думаете, что при живом Цезаре кто-либо отважится на сей рискованный указующий жест? А если Цезарь уже почил и стал легендой – тогда тем более.
Точно такая же получается ерунда и с влиянием художественной литературы на социум. По личным наблюдениям, чтение преобразует лишь досуг граждан (скажем, ролевые игры). Помахали мечами в рощице – и разошлись по рабочим местам.
Помнится, главным примером воздействия книги на общество в вузах советских времён считался роман Чернышевского «Что делать?» И мучал меня, студентика, вопрос: «А что стало с малыми предприятиями, учинёнными по образцу описанного Николаем Гавриловичем? Куда они делись?»
Уничтожены властями? Да ну, глупость. Частная же собственность! И потом, случись такое, преподаватели об этом не преминули бы с торжеством объявить. Тогда остаётся всего два варианта: либо не выдержали конкуренции, либо в результате её мигом переродились в обычные, не отличимые от прочих мастерские.
Вот вам и всё воздействие на жизнь.
Да, но чтение формирует человеческую личность, а общество-то как раз из личностей и состоит! Стало быть…
Увы, в том, что хорошее общество должно обязательно состоять из хороших людей, усомнился ещё Монтень. «Царь Филипп, – пишет он, – собрал однажды толпу самых дурных и неисправимых людей, каких только смог разыскать, и поселил их в построенном для них городе, которому присвоил соответствующее название (Понерополис). Полагаю, что и они из самых своих пороков создали политическое объединение, а также целесообразно устроенное и справедливое общество».
Между прочим, Монтень – современник Грозного. «Подумать только, – восклицает по этому поводу Юрий Олеша, – у нас жарят на сковородке людей на Красной площади, а тут такая шутка о поцелуях, принесённых домой на усах!» Всё так, если бы не одно маленькое «но»… Во Франции тех времён кровушки-то лилось, пожалуй, больше, чем в России. Вот что пишет страшилище наше Иван IV в Вену Максимилиану II по поводу Варфоломеевской ночи: «Христианским государям пригоже скорбеть, что такое бесчеловечие французский король над стольким народом учинил и столько крови без ума пролил». Такое впечатление, что взлёт искусства никак не влияет на количество проливаемой крови. Эллада – резня и шедевры, Ренессанс – шедевры и резня. Да что далеко за примерами ходить: не мы ли сразу же после Толстого и Чехова учинили гражданскую войну со всеми её последствиями (включая «Белую гвардию» и «Тихий Дон», которые тоже ничему нас не научили)?
Мало того, должен смущённо признаться, что сомневаюсь и в патентованно благотворном влиянии искусства на отдельно взятую личность. Если чтение действительно облагораживает, то почему в жизни мне встречались подчас, с одной стороны, весьма начитанные мерзавцы, с другой – отзывчивые умные люди, последнюю книгу одолевшие в школе, причём из-под палки?
К счастью, от далеко идущих выводов меня удержали не менее многочисленные обратные примеры. В конце концов я пришёл к заключению: научив негодяя тонко понимать и чувствовать литературу, человека из него не сделаешь. Из него сделаешь негодяя, который тонко понимает и чувствует литературу. Илья Эренбург пишет об эсэсовцах, уничтожавших детей неарийских национальностей. Так вот, в дневниках этих специалистов встречаются весьма глубокие замечания относительно творчества Шиллера и Гёте.
Потом, кажется, в записках Даниэля я прочёл о том, как некто стал профессиональным вором, будучи очарован рассказом Горького «Челкаш». А произведение-то, между прочим, считалось полезнейшим…
Чему уподобить книгу? Сильному лекарственному средству, продаваемому без рецепта. Кому-то от него станет лучше, кому-то хуже, а на кого-то препарат не подействует вовсе. В итоге здоровье населения в среднем останется примерно на прежнем уровне.
Итак, если признать, что влияние искусства на жизнь общества минимально, а на жизнь индивида непредсказуемо, то, стало быть, можно считать доказанным, что цензура предназначена исключительно для переноса вины с больной головы государства на здоровую голову автора и в основном годится лишь на то, чтобы портить бедняге кровь или, скажем, вселять в него ложное чувство собственной значимости. Ну и ещё кое-зачем, но об этом речь пойдёт ниже…
Тогда для кого же ты, ноготок, всё это пишешь? Уж не для организма ли в целом?
Боже упаси! Исключительно для таких же, как я, ноготков, убоявшихся или, напротив, возжаждавших контроля за шаловливыми писательскими ручонками.
Разумеется, возникновение госнадзора за книжной продукцией при наличии нынешнего рынка, Интернета и легиона частных издательств кажется маловероятным. Хотя, помнится, распад Советского Союза представлялся и вовсе невозможным.
Об ужасах цензуры говорили достаточно долго, громко и протяжно. Поговорим лучше о приятных её сторонах – на тот случай, если сия благодать нас всё-таки настигнет.
По мнению А. С. Пушкина (так утверждала Марина Цветаева), главное достоинство цензуры заключается в том, что она рифмуется со словом «дура». Правда, чиновник – дурак лишь по должности, но это волновать не должно, ибо его частная жизнь нас не касается.
Начнём с того, что цензура (как учреждение) всегда проигрывала. Несколько хрестоматийных примеров.
Николай Васильевич Гоголь, работая над «Невским проспектом», сильно опасался, что придерутся к сцене посечения поручика Пирогова пьяными немцами-ремесленниками (оскорбление чести мундира), и на всякий случай заготовил запасной вариант, где офицер подвергается экзекуции, будучи в партикулярном платье: «Если бы Пирогов был в полной форме, то, вероятно, почтение к его чину и званию остановило бы буйных тевтонов. Но он прибыл совершенно как частный приватный человек в сюртучке и без эполетов».
Воля ваша, но ужасно жалко, что цензор не придрался (а оно ему надо было – за те же деньги?). Резервный вариант явно ехиднее основного.
В том случае, если произведение запрещалось в целом, как, скажем, случилось с «Горе от ума», оно немедленно разбегалось в списках. Сейчас это тем более просто: скопировать файл – дело нескольких мгновений. Плохо другое. Пока переписываешь от руки, многое запомнишь наизусть, чем отчасти и объясняется такое количество крылатых фраз, выпорхнувших из бессмертной комедии Грибоедова.
Даже если чиновник исполнится служебного рвения (наподобие председателя Петербургского цензурного комитета М. Н. Мусина-Пушкина, изуродовавшего один из севастопольских очерков графа Толстого), он привлечёт к автору внимание публики – и только. По-нашему говоря, раскрутит.
Предчувствую, что в нынешних условиях совать взятку цензору придётся не за то, чтобы пропустил, а за то, чтобы запретил.
Мы многим обязаны цензуре. Самое вопиющее её преступление («Чёрный квадрат» Малевича) породило новое направление в живописи. Кстати, до сих пор не известно, что за шедевр похоронен под траурным слоем краски.
Идеологические запреты – великое подспорье и для литератора. Разграничивая то, о чём можно говорить впрямую, и то, на что можно лишь намекать, они значительно упрощают работу над произведением. Вообще роль помех в творчестве требует пересмотра.
Цензура подобна Евгению Багратионовичу Вахтангову. Недовольный ходом репетиции чеховского «Юбилея», он велел загромоздить сцену мебелью и на ошеломлённый вопрос актрисы: «А где же играть?» – сухо ответил: «А где хотите». И актриса полезла на стол. Гениальный был режиссёр…
Цензура подобна персонажу карикатуры Бидструпа, потребовавшему закрасить возмутительную надпись, отчего та сделалась вдвое крупнее.
Предвидя придирки, литератор волей-неволей обязан отточить мастерство и стать виртуозом. Возможно, для начинающих это прозвучит парадоксом, но, чем больше над рукописью работаешь, тем лучше она становится. А как сказал помянутый уже здесь философ: «Исправление стиля есть в то же время исправление мышления».
Потому-то мудрый Иосиф Виссарионович, зная по опыту беспомощность цензуры как учреждения,