кресла.
Ожидали обер-бюргермейстера, любившего приезжать с фронта, чтобы отдохнуть от окопов и похвастать разными геройскими делами с французами. Ожидали штадтратов с супругами. Ожидали прессу, и тут директор должен был фиксировать три знакомые точки зала: во втором ряду партера, с краю, где чернел бородатый издатель официальных 'Ведомостей', писавший у себя в газете, что 'наш славный храм Мельпомены не случайно приобрел европейское значение'; затем - в первом ряду балкона, в центре, откуда скептически наводил бинокль рецензент влиятельного либерального утреннего листка, подписывавшийся угрожающе - рр; наконец - в амфитеатре, в сумраке которого сливался с авангардом массового зрителя редактор социал-демократического органа, подозреваемого в смертных грехах против патриотизма, семейного очага, военного сословия, святой церкви, добрых нравов, но зато поддерживавшего театральное искусство, особенно если оно преподносилось за пониженные цены.
Все это общество расселось по местам лишь к тому времени, когда директор одобрил мои напудренные букли, мой тэн и густо-красные морщины, мои наклеенные брови и мушки на щеке и подбородке. Пока я вслушивался в кипучую увертюру с гулом литавр и свистом флейт, я заметил незнакомое и неловкое ощущение - как будто меня быстро укутывали в мокрую холодную простыню и потом вдруг просушивали дуновением накаленного воздуха. Я сначала решил, что это от сквозняков, гулявших за кулисами, но, нагибаясь, чтобы через паучий свой живот оглядеть костюм, я обнаружил, что великолепные банты панталон трясутся и что я не могу остановить совершенно явного дрожания колен. Меня колотила та самая рамповая лихорадка, о которой говорил Брейг, и я был бессилен с ней справиться. Я переступал с ногн на ногу, я то сжимал, то разжимал колени, а они дрожали все сильнее, и со стороны, наверно, можно было подумать, что я пускаюсь в пляс. Я ужаснулся и облился потом. Леди Герриэт со своей наперсницей Нэнси кончали дуэт, помощник режиссера вытолкнул на сцену придворного лакея и мягко тронул меня за локоть. Как лошадь, узнающая голос конюха, я навострил уши и глотал такты, предвещавшие мой выход. Никакая власть в мире уже не могла бы остановить меня. Я двинулся, чувствуя, что ноги сейчас подкосятся.
Я был на сцене. Отвешивая леди церемониальные поклоны, я в страхе взглянул на свои колени. Банты тряслись. В огнедышащем свечении рампы и софитов их трепет был еще заметнее. Стараясь замаскировать его, я проявлял подвижность, не в меру своей толщины, не подобающую своим титулам и званиям. Мне было ясно, что я проваливаю роль, и я был бы счастлив на самом деле провалиться сквозь сцену.
Но я пел. Леди Герриэт и Нэнси перебивали меня, как полагалось по партитуре, глумились, насмехались надо мною, и понемногу мой выход подошел к концу. За кулисами я вдруг сообразил, что у меня восстановился голос, и тогда обнаружил, что ноги держат меня вполне прилично и что ко мне быстро возвращается потерянный кураж.
Третье отделение оперы оканчивается тем, что лорд Тристан, выпрыгнув из окна, уговаривает бежать леди Герриэт и Нэнси, распевая с ними по этому случаю кокетливое трио.
Когда опустился и снова поднялся занавес и, взявшись за руки, все трое мы подошли к рампе раскланяться перед публикой, из-за боковых декораций вынырнул реквизитор с букетом красных роз и преподнес его мне. Нэнси, которую пела фон Сезмон, и леди Герриэт любезно отступили, сделав вид, что выдвигают меня вперед. Я не сразу взял в толк, что произошло. Особенно меня смутил реквизитор: обычно я получал из его рук бумажные или полотняные цветы и вообще всякую подделку, а тут он подсунул настоящие, живые розы. На повторные вызовы я вышел с букетом, и мои партнерши подталкивали меня вперед с совершенно обворожительным самопожертвованием.
Но за кулисами фон Сезмон неожиданно прошипела:
- Сколько вы заплатили за эти чудесные цветы?
Ее тон ошеломил меня, и я оперся о косяк. Надменная, она прошла мимо, высоко подбирая взбитые, воланчатые юбки.
Тогда ко мне подошел Генрион, певший судью, и, поправляя парики (на нем было три парика: во- первых, своя постоянная накладка с проборчиком, затем парик-лысина, который должны были обнажить в сцене базара крестьянки, стащив с судьи верхний, третий парик-букли), налаживая все это сооружение, Генрион подмигнул и показал на цветы.
- Ну, что? Этот красный веник, наверно, от твоих земляков? Скажи им, что они забываются. Это у вас в России случилась революция, а у нас пока все на месте.
- Пока на месте, - сказал я, поворачиваясь и уходя.
- Что такое? - крикнул Генрион. - Что ты сказал?
- Я говорю - я не знаю, от кого эти цветы.
- Смотри!
Я ушел в уборную. В глазах хористов мелькало что-то смешанное подозрение, неудовольствие, усмешка.
Я перебирал в уме, кого можно было бы заподозрить в желании польстить мне, или раздосадовать меня, или подшутить надо мной. Неожиданно что-то уверенное и счастливое пролетело через мое сердце: никто во всем городе, никто в целом мире, никто, кроме Гульды! Я пересмотрел весь букет, каждый цветок - ни письма, ни записки, никакого знака или намека. Так я убедился, что цветы - от нее.
В финале, во время бурного квинтета, прямо против меня, в ложе, я увидел ее. Я узнал ее сразу, по худой и такой особенной неслаженной руке, по одному сгибу руки, державшей бинокль, по наклону головы на тонкой и удлиненной шее. Лицо ее находилось в тени, и я не мог долго вглядываться в него, но нечего было уверять себя дольше: это была Гульда.
Я насилу дождался занавеса. Мне надо было переодеваться, снимать грим, а за это время, как ни длинны были бы очереди у театральных вешалок, публика, конечно, должна была разойтись. Я торопился больше, чем перед началом спектакля. Вылетев из театра и подбежав к главному подъезду, я увидел только отдельные исчезавшие в полумраке фигуры. Я остановился. В тот же миг отворилась крайняя дверь, и вышла Гульда. Я узнал бы ее в кромешной тьме. Я понял, что она стояла за дверью, глядя на улицу через стекло. Я бросился к ней. Она пошла быстро, почти бегом.
- Мы помирились, да? - говорил я тихо, шагая следом за нею. - Ответь, скорее ответь. Я не могу больше ждать. Я не могу без тебя!
- Ты с ума сошел, - быстро сказала она, - нас увидят!
Я только приподнял воротник пальто.
- Все равно.
Она повернула в переулок. Я крепко взял ее под руку.
- Милая, милая!
Она все время молчала. Ничуть не уменьшая шага, мы носились по глухим улицам, в темноте. Небольшая площадь с киркою показалась нам особенно надежной по безлюдию. Мы долго ходили вокруг кирки, посередине площади.
- Все равно, - изредка повторял я. Потом я вспомнил ресторан, у которого был глухой черный вход из узенького, как трещина, проулка.
- Все равно, - наконец легко сказала Гульда.
Мы забрались в трещину, мимо пустых винных бочек проскользнули в низкую дверь и очутились в маленькой нише, отделенной от ресторана занавеской. Появился сухорукий хозяин, всепонимающе, гостеприимно улыбнулся и задернул здоровой рукой занавеску. Впрочем, ресторан был совсем пуст.
Мы уселись за дубовый намытый, выскобленный стол, на такие же дубовые теплые скамьи. Мы взяли друг друга за руки. Я рассматривал каждую черточку лица Гульды беспамятно и жадно. Она второй раз рождалась для меня, бесконечно знакомая и так удивительно новая. Улыбка, с которой она отвечала мне взглядом, светилась и, наверно, освещала меня.
Так прошло много времени. Гульда закрыла мне глаза ладонью. Пальцы ее были горячи и костлявы.
- Надо что-нибудь заказать, - сказала она.
- Вина, - ответил я.
- Шампанского, - сказала она и тотчас повторила:- Шампанского! Давай разопьем с тобою ту бутылку, которую тебе проспорил наш химик!
- Две бутылки, - поправил я.
И, счастливые, мы хорошо засмеялись.
9
Лагерь лежал близко от города. Он был