Неожиданно поднялась в воздух стая куропаток и белыми хлопьями пронеслась над перешейком.
— Однако, тут перевал в другую речку, — сказал старик, наблюдая за удаляющейся стаей птиц.
— Если это перевал, хорошо: тут можно на нартах подняться, — говорю я.
Улукиткан повел плечами.
— Выйдем наверх, смотреть будем, — может, правда, хорошо попали. Только почему эвенки тут раньше не ходили? — раздумчиво говорит он и смотрит на небо, уже затянутое взлохмаченными тучами.
Берем последний подъем по надувному снегу. Горячий пар окутывает морды оленей, на скулах старика размякла загорелая кожа, распахнулась дошка, и грязный, липкий пот слепит ему глаза. Но вот переломилась крутизна — и мы на перешейке. За ним скалистый склон и глубокая падь, убегающая на юг. А дальше белеют купола гор и ремни плоских хребтов. Беглым взглядом Улукиткан окинул простор и вдруг помрачнел.
— Тут не пройти, перевал там, за падью, — и замахал рукой в сторону хребта.
Улукиткан присел на корточки и стал торопливо затягивать ремешками свою дошку на груди.
— Что же делать будем? Непогода идет. Может, спустимся в падь и там заночуем? — спрашиваю я, вздрагивая от озноба.
— Что ты! Ходить туда нельзя, худое место.
— Почему?
Улукиткан смотрит вниз на выкрои стылых болот, на сутулые отроги, прикрытые темными пятнами лиственничной тайги. О чем-то печальном напомнила ему падь.
— Место узнаю, — сказал он, помолчав немного. — Видишь, возле сопки ельник? На краю его сын младший похоронен. Медведя в берлоге добывал с товарищем. Ружьишко плохое было — кремневка. Собаки подняли зверя, а ружье не вспалило, обсеклось. Насел медведь на парня, а он понадеялся на товарища, да напрасно. Оробел тот, сбежал, как пакостливая росомаха, а собаки молодые были — не отстояли. Очнулся сын: один, глаз нет, ноги помяты, зима. Полез по снегу, все думал — товарищ вернется, да так и не дождался… Худой люди есть!.. — гневно добавил старик. — Бросать товарища в беде — все равно что убить его, даже хуже!.. Нашел я сына после и там, у ельника, похоронил… Не поедем тут, сердцу больно. Нехорошо и покойника беспокоить.
Улукиткан поднял конец поводного ремня и потянул след на север по отрогу. Шел не оглядываясь, торопливо, как олень от выжженных мест. Только за сопкой, когда не стало видно ни пади, ни плоских гор, он остановился, поправил вьюки на спинах оленей и в раздумье, куда идти, окинул взглядом местность.
Слева в долине чернела гарь. Впереди, сквозь непогодь, маячили далекие хребты. А справа, на широкую седловину, выткнулся малорослый осинник с черным на середине пятном, напоминающим вывернутый корень. Улукиткан насторожился и, не отрывая глаз от осинника, на ощупь отвязал бердану от вьюка. Вдруг он согнулся, стал боком пятиться назад к пригорку, таща за собою животных. Я, не понимая, в чем дело, тоже пригнулся и последовал за ним.
— Сохатый! — произнес он, весь загораясь.
Вмиг слетела с Улукиткана печаль, забыт покойник. Куда девалась старость, боль в сгорбленной спине! С ловкостью юноши он сбросил с переднего оленя вьюк, достал из кармана затвор, завернутый в тряпочку, и, зарядив бердану, повел оленя на пригорок. А мне серьезно пригрозил пальцем, как непослушному мальчишке: дескать, не выглядывай, не спугни зверя.
Но кто мог вытерпеть, чтобы не подсмотреть, зачем он взял с собой оленя и как он будет с ним скрадывать сохатого! Я достаю из потки бинокль, поднимаюсь на пригорок, осторожно выглядываю. Сохатый все там же, в чаще. Я вижу его широкую грудь. Вот он поднял неуклюжую, громадную голову и ломает толстыми губами осинник, но вдруг, словно ужаленный, встревожился, торчком поставил срезанные вкось уши.
Где же Улукиткан? Я вижу только оленя — он медленно шагает, как бы намереваясь обойти зверя слева. Сохатый пугливо выскакивает из осинника. В его позе растерянность. Два-три прыжка, и он останавливается, видимо, не может понять, кто это ходит.
Где же, действительно, старик? Почему он не стреляет? Меня начинает охватывать тревога: зверь уйдет!
А олень замедляет шаги, останавливается, и я вижу, как из-под него появляется горб старика, просовывается вперед ствол берданы. На несколько секунд все замирают: и сохатый, и Улукиткан, и олень. Кажется, даже тучи прекратили свой бег. Но вот в стылой тишине тяжело грохнул выстрел. Пугающий звук расползся по горам. Сохатый упал в снег.
Улукиткан не подошел к убитому зверю, словно и не было выстрела. Он уселся на снег, вытащил ножом из берданы пустую гильзу, завернул затвор в тряпочку и опустил его глубоко в карман. Затем не торопясь он достал из шапки иголку с ниткой и стал пришивать к дошке оторвавшуюся завязку. «Какое равнодушие!» — подумал я, наблюдая за стариком.
Но вот он встал и, горбя старчески спину, вернулся с оленем к пригорку.
— Удача нам с тобой: и зверь большой и место хорошее таскать мясо. Не часто так бывает. Ты кушаешь печенку? — вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, добавил: — Сырой печенка хорошо, шибко хорошо! Сейчас обедаем и ночевку искать будем.
Мы взвалили на оленя вьючок и пошли к убитому зверю.
Но его на месте не оказалось.
— Как так — и шкура и печенка совсем ушли?! — сокрушался старик.
Мы подошли к лунке, где был свален пулей сохатый. От нее по снегу шел кровавый след. Зверь уходил по крутому склону в падь и был от нас метрах в трехстах.
Улукиткана снова не узнать. Тут уж некогда доставать из кармана затвор, искать в подсумке патрон без осечки. Второпях он даже забыл перекинуть через плечо бердану. Несколько секунд — и из-под широких камусных лыж старика легкой пылью взвихрился снег. В левой руке у него пальма, в правой ременный аркан — маут. Пригибаясь почти до земли и подавшись вперед, он птицей понесся за зверем.
Сохатый, почуяв погоню, пугливо шарахнулся в сторону, бросая тяжелое тело вперед, разгребая грудью метровый снег. Какую-то долю минуты Улукиткан и зверь мчатся рядом. Но вот над головою сохатого кругами взметнулся аркан, и на короткой шее захлестнулась петля. Старик подтягивается на ремне ближе, и оба со страшной скоростью катятся вниз. Блеснула пальма, сохатый торчмя зарылся в снег, и в облаке поднявшейся пыли мелькнули широкие лыжи старика.
Меня не без основания охватила тревога за жизнь проводника. Много ли нужно старику? Споткнись он на бегу, упади — и не заметишь, как из его тщедушного тела выскользнет жизнь. Я сбросил с оленей вьюки и, дав волю лыжам, вихрем скатился к Улукиткану.
Он лежал в глубокой яме, выбитой в снегу при падении. Лыжи сломаны, вязки на дошке оторвались, шапка скатилась далеко вниз. Старик стонал. На его лице — нестерпимая боль.
Я бросился к нему, ощупываю ноги, руки…
— Говорил, худое место, — процедил он сквозь сжатые зубы.
У Улукиткана вывих левой ключицы. Я хватаю его руку и сильным рывком пытаюсь вправить ее на место. Пока не удается эта операция, старик неистово кричит.
Пытаюсь его поднять, но, увы, ходившие восемьдесят лет по земле ноги отказываются служить: одна сильно ушиблена, у другой, видимо, растяжение сухожилия.
Что же делать? Куда идти? По вершинам туповерхих гольцов уже завывает неумолимый буран, а по седловине колючий ветер перевеивает сыпучий снег. Мимо нас в падь торопливо проносится стая белых куропаток. Вечер темнит и без того мрачное небо. Нет времени для раздумья. Вспоминаю, что наверху остались олени.
— Худое тут место, надо уходить, обмануть смерть. Только как пойдешь? Может, мне остаться тут? — говорит он спокойно и смотрит на меня усталыми глазами.
«Бросить товарища в беде — все равно что убить его, даже хуже», — вспомнились слова старика. Я подбадриваю его:
— Дойдем, не так уж далеко.
Кормлю Улукиткана теплой печенкой, растираю ему ушибленную ногу, потом ем немного сам, с