Можно было подумать, что у нее появилось чувство жалости к жертве или она была беззубой. Конечно, нет! Мне вспомнился рассказ Улукиткана об этом безмерно жадном хищнике. По словам старика, она предпочитает «потное» мясо окончательно загнанного животного, уже неспособного сопротивляться. Улукиткан видел однажды, как росомаха играла с обессилевшей лисою. Та уже сдалась и без сопротивления ждала своей участи, хищник же пытался поднять ее и прогнать еще немного, но у лисы уже не было сил сдвинуться с места. Охотник убил росомаху прежде, чем она успела перегрызть горло жертвы, а лису поймал живьем.
От поляны следы переплелись и пошли кругом. У зайца прыжки измельчали и потеряли симметричность, да и росомаха перешла на шаги. Теперь ни у жертвы, ни у хищника никакой поспешности. Вот на снегу показалась вмятина, заяц лежал, а вокруг все те же ясные отпечатки крупных лап с острыми когтями.
«Бедный заяц! Как медленно и мучительно подступает к нему смерть», — подумал я и зашагал дальше по следам. Идущий сбоку Кучум вдруг насторожился и натянул поводок. Поблизости никого не было, однако собака упрямо тянула меня вправо. Осторожно пролезли мы по кустарнику, и я увидел на снегу большое кровяное пятно. Там же валялись недоеденные заячьи лапки и клочья шерсти. Но Кучум тянул дальше. «Вероятно, где-то близко спит росомаха после сытного завтрака. Разве отпустить кобеля, пусть-ка теперь она попробует побыть в заячьей шкуре», — мелькнуло в голове, и я отстегнул поводок. Несколько прыжков — и Кучум скрылся из виду. Треснул сучок, взлетели куропатки, вспугнутые кобелем, застучала россыпь. Немного погодя донесся лай, визг и грохот скатывающихся камней. Пока я пробирался сквозь чащу, все стихло.
Через несколько минут снова послышался лай, затем возня, но уже ниже по долине. Выбегаю на реку и по льду тороплюсь на звук. За кромкой леса вижу вывернутый лохматый корень. Возле него мечется разъяренный кобель. Он грызет мерзлую землю, корни, пытаясь подобраться к забившейся под карч росомахе. Запрятав в корнях зад, она подставляет ему разъяренную морду, злобно фыркает, готовая броситься на собаку… Наши взгляды с ней встретились. Почуяв опасность, росомаха сильным прыжком вырвалась из-под корня, но была поймана на лету Кучумом. Брызгами взметнулся снег под черным клубком сцепившихся животных. Зубы кобеля все глубже впиваются в горло хищника. Кажется, наступила минута возмездия и за все разбойничьи дела росомахи. Но она не сдается, скребет задними лапами живот кобеля, пытается перебросить его через голову, пастью ловит его лапу.
— Ату ее, Кучум! — крикнул я, подбадривая собаку.
Тот мгновенно отскочил от росомахи, вероятно, не узнав моего голоса. А хищник, воспользовавшись замешательством, бросается к открытой россыпи, рассчитывая спастись на камнях. Но не так просто уйти от озлобленной собаки. Огромным прыжком Кучум оседлал росомаху, подмял под себя, и они покатились вниз вместе с камнями. Я бегу на помощь. Хищнику все же удалось вырваться. Несколько секунд — и он на дереве. Кучум повис, вцепившись в хвост росомахи. А та, ухватившись крючковатыми когтями за корявый ствол лиственницы, Держит его. Наконец кобель срывается и валится на снег.
Наступила минута передышки. Росомаха, с трудом поднявшись до вершины, повисла на сучке, согнув и без того горбатую спину. Теперь она напомнила медвежонка. В глазах злоба. Кучум пастью хватает снег, скребет лапами ствол лиственницы и беспрерывно лает.
Я выстрелил. В долине стало тихо. Пока я свежевал добычу, Кучум зализывал раны.
Через час след моих лыж уже шел по просветам густой тайги. Под ногами на открытых отмелях рек похрустывают сухие зеленовато-желтые листья тальника, стеклянным звоном гремят прозревшие перекаты. Я остановился передохнуть. По чаще пробежал ветер-дозор, и сейчас же пахнуло весною и разлилось в блеске радужного света, в песнях птиц, в запахе прелой листвы, в задумчивом шелесте старого леса.
Позади послышался далекий перезвон бубенцов. Меня догонял караван.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I.
С каждым днем все сильнее пригревает солнце. Но по ночам мороз сковывает коркой снег, глушит разбушевавшиеся ключи, обжигает холодом набухшие почки осин.
Вблизи лагеря олени выбили корм; их потянуло к открытым отрогам и свежему мягкому ягелю. Трудно стало каюрам разыскивать непокорных животных и пригонять их на стоянку.
— Мы тут много наследили, пора погасить очаг и кочевать на новое место, — сказал Улукиткан, грустным взглядом окинув стоянку. — Плохо долго задерживаться у одного костра: глаза устают смотреть на одно и то же, уши глохнут. Олень и тот не хочет оставаться на старой копанине. Уходить надо. В быстрой воде муть не держится.
Да и всем нам не хотелось задерживаться в этом скучном лагере. Ни гор отсюда не видно, ни ущелья, только кусочек реки да край неба. За два дня, проведенных здесь после возвращения со Станового хребта, мы отдохнули, вымылись в бане, выпекли хлеб. Решили завтра переезжать на новую стоянку и найти, наконец, Лебедева. По нашим предположениям, он должен закончить работу на гольце Сага и находиться где-то на южных отрогах Джугджура. Скорее всего, в районе той группы больших вершин, которые мы наблюдали со Станового. Двадцать девятого апреля утром Улукиткан провел наш караван сквозь левобережную тайгу, и мы вступили в широкую Долину Кунь-Манье. Утро было пасмурное, но теплое.
— Мод… мод… мод… — вяло покрикивали каюры на отстающих оленей.
Каюр Афанасий, уходя, затесал лиственницу и закрепил ерниковую веточку с закрученным на ее конце кольцом — условный знак: ушли далеко, но непременно вернемся.
Наш караван беспрепятственно продвигался в глубь просторной долины. Неширокие лиственничные перелески обмежевывали бугристые мари, разукрашенные лоскутками светло-желтого ягеля, ярко-зеленым стлаником. Снежный покров на солнечных склонах был порван, и уже, казалось, не залатать зиме этих прорех.
У крутого поворота реки, каменистого мыса, Улукиткан остановил караван. Он торопливо вытер рукавом потное лицо, и черные бусинки его пытливых глаз забегали по мысам, по склонам гор, по горбатым лиственницам, одиноко торчащим на мари. Затем, склонившись на посох, он долго приглядывался к ельнику, неширокой полосой спускавшемуся со склона к реке. Я подошел к нему:
— Что увидел?
Он растерянно улыбнулся и долго смотрел мне в лицо, о чем-то раздумывая.
— Когда я был молодой, мог догонять тугутку[36], таскать на себе дикого барана и ноги не знали, что такое усталость, тогда тут дымился мой чум, — заговорил он, показывая рукой на три толстые ели с сомкнутыми вверху кронами. — Однако, шестьдесят лет уже есть, а то и больше, как я кочевал отсюда. Эко долго ходил и вернулся. Птица тоже далеко летает, да старое гнездо не забывает.
— Неужели узнал места? — удивился я.
— Эко не узнать, если тут жил! Думаю, примета найду. Иди со мною, — сказал он, выпуская из рук вожжу и направляясь к лесу. — Жена тогда должна была принести в чум первого ребенка, обещала сына. Я ему много аю[37] кабарожьих собрал. Но жена ошиблась. Она говорила, в родильном чуме было очень темно, не того поймала, кого хотела: оказалась дочь. Мы покинули эту стоянку — думали, не наше тут место. А чтобы обмануть харги[38], подменившего ребенка, я оставил тут под елью все аю — пусть, думаю, он караулит их, — а сами кочевали далеко на Учур. Сейчас искать буду, где клал.
— А чем плохо, если родится дочь? — спросил я.