— Кэ-ты!.. — кряхтит другой.
— Улукиткан, ведь они же изуродуются! — кричу я и бросаюсь к дерущимся.
Старик очнулся и жестом руки остановил меня.
— Ничего, они просто гуляют, хорошо гуляют, — протянул он спокойно.
— Да ты посмотри, что они делают!
— Говорю, не мешай, они гуляют, скоро кончат.
И я действительно вижу, как мякнут руки дерущихся, остывает их злоба, стихает пьяная перебранка. Наконец старики угомонились, мягким комком припали к застывшей земле, да так и уснули, не вытащив пальцев из чужих волос.
Улукиткан, нетвердо держась на ногах, подошел к уснувшим, прикрыл их дошкой, подоткнул полы под бока, и скоро по становищу поплыл их мирный храп.
— Тебе тоже надо поспать, — предложил я старику. — Иди в палатку.
— Я тут у костра маленько сплю. — И он, подсунув в огонь два бревна, стал готовить постель: под бока бросил старенькую телогрейку, в голову — седло, осмотрел небо, прислушался, сказал твердо: — Скоро утро, — и тут же уснул.
В далеком небе застенчиво мигают звезды. И над притихшей тайгою плывет с ржавых троелистовых болот лиловый холодный туман, плывет не торопясь к краю ночи.
Мне тоже хочется вздремнуть, но я глушу в себе сон. Поправляю костер, усаживаюсь поближе к теплу. Раскрываю дневник. Беру в руки карандаш, и события последних дней словно оживают, мысли текут нестройной чередой.
Сквозь прозрачный туман уже скупо сочится рассвет. И ночь бежит на запад, поспешно сдирая с пробудившейся тайги кое-где зацепившиеся складки своего черного полога. Уже почти не видно звезд. Только запоздавшая луна застряла посреди неба.
Пробуждается становище. В чумах людские голоса, детский плач. В лесу птичья перекличка.
Пришли пастушки. На их лицах следы бессонной ночи. Молча здороваемся за руку. Рукопожатие обязательно у эвенков. Они осматривают спящих стариков, удивляются и вопросительно смотрят на меня.
— Пьяный? — спрашивает старшая, та самая, что вчера подошла к нам с ребятами.
— Вчера немножко выпили.
— Худой ты люди, зачем давал! — и обе женщины уходят от костра легкими, бесшумными шагами.
Я обескуражен. Я бы не удивился, если бы они тоже попросили у меня спирта, как это всегда бывало раньше. Но оказывается, теперь эвенкийки сами не пьют и мужей оберегают.
…А на востоке, в оранжевой мути, рождалось солнце. Навстречу дню молча летели разрозненные стаи воронов.
Дымились островерхие чумы. Возле них детвора уже готовила в путь свой «караван». Вот они гуськом двинулись к нам, волоча за собой на ремешках костяные бабки, изображающие оленей. У костра остановились, осмотрелись и, осмелев, присели, плотно прижавшись друг к другу. Все наше для них ново, интересно. Ведь их представление о жизни, о людях пока ограничивалось только лесом, горами и тем, что происходит в родном становище. А сейчас перед ними странные, вероятно, кажущиеся им уродливыми, лица: детишки до сих пор, вероятно, не сомневались в том, что все люди с плоскими носами, скуластые, узкоглазые. Сейчас они видят иные лица, иную одежду, обувь, незнакомые предметы, слышат непонятную речь. Все это поражает детей, возбуждает их любопытство, смешанное со страхом.
Старики спят. Мы садимся завтракать. Из чума выходит мать Тешки. В руке у нее туесок, в другой — посох. Она направляется к нам торопится.
— Уходи в лес немедленно, — шепчет Василий Николаевич.
Я оставляю чашку с бульоном и спасаюсь бегством. Детвора роем кружится возле меня. Нас догоняет табун собак.
Все вместе бродим по лесу. На зеленом ковре брусничника — темно-красная россыпь ягод. Это прошлогодний урожай, сохранившийся под снегом. Ягода от длительных морозов засахарилась, стала сочной, мягкой. Мы едим ее с наслаждением.
Дети теперь словоохотливы. Я пытаюсь заговорить с ними. Но никто ни слова не понимает. Они родились здесь, в тайге, в семьях кочующих пастухов, и знают только свою тайгу. Здесь они будут жить до семи лет, а потом им придется переселиться в интернат, чтобы учиться.
Но оказывается, один из них, самый старший, уже умеет считать. Его, вероятно, научила мать. Может, нам удастся побеседовать?
— Тебе сколько лет? — спрашиваю я.
— Раз, два, три, четыре, пять, — отвечает он скороговоркой.
— Нет, тебе больше.
— Раз, два, три, четыре, пять, — повторяет он.
— Как тебя звать?
— Раз, два, три…
Это весь его запас слов, и он их выпаливает обоймой, все разом.
Остальные в восторге, они явно завидуют товарищу, весело смеются. И всем весело. Так мы долго бродим под сводом могучих лиственниц, собираем бруснику, перекликаемся.
А солнце начинает пригревать. Из глубины леса бегут на становище мелкие гурты оленей. Пора возвращаться и нам.
Стадо сгрудилось на стоянке, как будто стоянку накрыли серым войлоком. Ожили дымокуры. Едкий дым окутывает животных, чумы, ближние деревья.
Старики пьют чай. Я подхожу к ним, здороваюсь. У Тешки во всю щеку багровый блин, от рубашки оторван перед и на голом животе большой отек. Глаза его виновато смотрят на меня. Видно, крепко досталось от Осикты. Но и Осикта хорош. У переносицы рана — след Тешкиных зубов, рот перекосило. Штаны порваны и обгорели.
— Как плохо получилось, — сказал я с искренним сожалением. — Зачем вы подрались?
— Что ты, что ты, — завопили оба старика разом. — Давно так хорошо не гуляли. Голова лечить надо, давай вино…
— Если будете еще приставать — мы сейчас же уедем. Осикта и Тешка приуныли.
— Сегодня, наверное, холостить бычков не будем? — спросил я.
— Как не будем! Чай пьем и начинаем, — отвечает Улукиткан.
Признаться, мне очень хочется посмотреть, как старики будут холостить бычков, и я их поторапливаю.
Молодых бычков отделили от стада, согнали в шестигранный загон, сделанный из толстых бревен. Собрались все жители становища — не часто увидишь такое зрелище.
Дети облепили изгородь, а мы все в середине. Ланчаки[47] настороженно сбились в кучу.
Поднялся маут. Старики торопятся. Просвистел в воздухе ременный аркан, высоко вздыбился пойманный петлей белоногий олень.
Он кинулся вперед, но вдруг замер, расставив широко передние ноги, как в поединке. Остальные бросились вдоль загона, попробовали перескочить изгородь, да где там, высоко!
Белоногого свалили, прижали острым хребтом к земле. Забился бычок, в глазах ужас. Улукиткан сбросил с плеч дошку, засучил рукава. Лиханов с Василием Николаевичем растянули бычку задние ноги.
— Держите, а то ударит, ишь надулся, баловник, — сказал ласково старик, приседая на корточки.
Поймал рукою мошонку оленя, подсек ее горстью, затолкнул в рот горячие шарики, дважды стиснул зубы…
Вздрогнул ланчак, глаза его выкатились из орбит, он жалобно простонал.
— Пускайте, — сказал Улукиткан. — Кажется, не забыл, как нужно делать.
А олень так и остался лежать на спине, раскорячив вытянутые задние ноги и весь дрожа. Но вот он