Его хриплый голос полон безысходной тоски.
— Мы перешли Купури? — вдруг забеспокоился слепой.
— Да, находимся на правом берегу.
— Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезножевший олень! — И Улукиткан, нащупав руками лежащую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе.
Затряслась его реденькая бороденка, дрогнул подбородок; в старческих ресницах запуталась мутная слеза. И Улукиткан и ружье были старенькими-старенькими и такими близкими, как бывают близкими друзья, прожившие вместе тяжелую, полную невзгод жизнь. Их даже речной поток не разлучил. Потеря берданы для Улукиткана была бы вторым непоправимым горем.
— Ты не беспокойся, Улукиткан, пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда.
— Хорошо, пусть будет по-твоему… Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы, как обещал. Но где взять силы!..
Он долго что-то додумывал, а пламя костра играло отсветом на его незрячем, померкшем лице.
Я подложил в костер дров, раздел старика и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.
— Эко беда!.. Как пойдет дальше слепой человек, без ездового оленя? А тот старый орон напрасно пропал. Наверно, думал — хозяин умер и ему нужно догонять его…
— Сядешь на другого оленя.
— Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать можно… Чаю дай мне, животу холодно…
— Чаю нет, да и вскипятить не в чем: посуду унесла вода.
— Эко беда! Без чая и пустая котомка — тяжелая ноша! Надо бы посуду сделать. Хорошо смотри кругом, есть тут береза?
— Есть.
— Сдирай с нее кору, тащи сюда, как-нибудь вдвоем делать будем чуман[57].
— Чуман я и сам сделаю, но как в нем вскипятить воду, не знаю. Он ведь на огне загорится.
— Делай посуду, а потом я расскажу, что делать дальше.
С трудом сдираю бересту, нарезаю тальниковых прутьев, от которых легко отщипывается верхний слой древесины, и этими мягкими лентами сшиваю один большой чуман, литра на четыре, и два маленьких, из которых будем пить чай.
— Ты что-то долго возишься. Отогрей хорошо концы бересты, они загибаться будут легко и не сломаются.
— Чуманы готовы, Улукиткан. Говори, как кипятить в них чай.
— Надо смотреть, нет ли дырок. Потом клади на огонь камни, а в чуман налей воды. Как камень накалится — клади и его туда, в чуман, вода сразу закипит. Такой чай хорошо, сила много.
— Но заваривать у нас нечего, чаю нет. Кипяток выпьешь?
— Однако, выпью. Сердце отогреется — и язык отмякнет, не будет жаловаться. Потом думать будем, как идти дальше.
— Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней.
— Обезноженный олень все равно корм ищет. Как-нибудь пойдем. — И он стал на ощупь подкармливать огонь недогоревшими головешками.
Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. Теперь у нас есть двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять. Хотя они все с осечкой, но какая-то часть может «разрядиться». Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей — ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжить путь.
Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселились в ельник, — там затишье.
У Улукиткана поднялась температура, он изредка тяжело стонет, корчится от боли, тужится отогнать наседающую смерть, впадает в короткое забытье.
Мне становится не по себе от его страданий, оттого, что я бессилен облегчить его участь.
Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край… Надо же было случиться беде именно тогда, когда мы с Улукитканом так далеко от своих! Какие испытания ждут нас впереди? Сможем ли мы преодолеть их? Только теперь со всей ясностью я представил себе всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего. Кажется, наступили самые горькие дни в нашей с Улукитканом жизни.
— Хочу чаю… — бредовым шепотом просит старик.
— Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода.
— А-а, ну-ну, ладно, забыл…
Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы.
Я нарвал брусничных листьев и бросил их в чуман с кипящей водой.
— Когда чаю нет, брусничник хорошо, — говорит больной, громко причмокивая губами. — Поверни меня на другой бок, пусть и грудь греется.
Из шкур погибших оленей делаю постель больному и сам думаю лечь пораньше. Сон — испытанное средство против всяких огорчений: во сне легче заживают душевные раны и тело набирается новых сил. Ложусь на хвою, укрываюсь телогрейкой, больше ничего нет.
В эту холодную, чужую ночь многоярусные ели были нашим убогим жильем, костер и хвойное ложе — удобством, кипяток с хлебными крошками — пищей. Вместо беседы — тяжелое раздумье о будущем. «Жалким станет тот, кто в борьбе потеряет надежду, его покинет энергия. Ненужным, чужим он окажется среди друзей», — вспомнил я вдруг житейскую истину. И во мне забурлила горячим ключом решимость идти против всего — и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, — лишь бы только выпутаться из этого проклятого плена и вывести Улукиткана.
— Смотри погода, ладно ли будет завтра? Да не ушли бы олени далеко, — говорит сиплым голосом Улукиткан.
Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте неба грозно дыбились тучи. С ближних мысов, сбегающих уступами к реке, давил туман. Купури, немного присмирев, скользила у моих ног притомившимся зверем.
— Наверно, дождь будет, тучи идут с востока, — сказал я, вернувшись.
— Дождь, говоришь?.. — удивился Улукиткан. — Крикни погромче, я послушаю — может, узнаю, — попросил он.
— Ку-уй! — крикнул я.
«Куй… куй… куй…» — отовсюду откликнулось сторожкое эхо.
— Слышишь, далеко отзывается — хороший погода будет, — сказал старик, успокоившись.
Напрасно я пытаюсь уснуть. В голове клубок неразгаданных мыслей. Как мать в забытьи слышит малейший шорох дитяти, так и я без слов стал чувствовать и понимать желания Улукиткана. Он хочет что- то сделать без меня, прислушивается — сплю ли я, вздыхает, не знает, куда деть руки. Я нарочно начинаю тихо храпеть. Старик настораживается, вытягивает длинно, по-гусиному, шею, вытаскивает из-под шкуры бердану. Он продолжает смотреть незрячими глазами поверх костра куда-то в темноту, а сам ласково, по- детски ощупывает ружье, поворачивает его вверх «брюхом», достает нож и только теперь склоняет над ним тяжелую голову. Он силится что-то вырезать на ложе под скобой, но руки дрожат, силы покидают его, и старик, не преодолев немощь, валится на землю… Я встал, укрыл его шкуркой, убрал нож и, подняв бердану, увидел на ней рядом со скобою два креста. Один был вырезан давно, второй только что. Несомненно, это был условный знак чего-то трагического, но чего, я отгадать не мог.
II. Человек в капкане. Мы обманули злого духа. Караван спускается к Джегорме. Не ходи напрямик по незнакомой тайге. Над Джегормою солнце!