что такие стихи мог писать каждый второй лицеист. А я сказал, что во всем Кюхельбекере нет и строчки поэзии. Тогда он взвился и обозвал меня малокультурным человеком. 'В то время как Кюхельбекер в шестнадцать лет на семи мертвых языках проживал и нес всю историю мировой культуры, вы выдавливаете из себя триста страниц и в них десять строчек рассуждений. А вот вы возьмите Гессе! А? Понимаете?! У нас же самый лучший бытописатель, вроде современного Мамлеева или Лескова, мир не строит, а описывает быт. В отличие от Аксенова, который строит новый мир, которого до него раньше не было. Правда, делает это плохо'. Он прав. У меня нету склонности рассуждать. Еще Арьев сообщил мне по секрету, что он влюбился в англичанку. Я ее там видел. Выглядит как английская молочница. Но потом сверкнет глазом, оживляется, открывает рот, и видно, что в Англию стоит прокатиться за невестой. Потому что в бровях есть какая-то особенная независимость, которой во всем остальном мире не наблюдается. Но должен быть какой-то уравновешивающий эти брови боковой эффект. Типа -- нет жопы. Потому что вряд ли это какая-то особенно полноценная генерация людей. Я сказал Арьеву, что серьезного секса в Англии тоже быть не может, а вместо этого какая-нибудь возня. Потому что в спальнях не топят и дикий холод. Он обиделся. Ну и черт с ним. Приглашают тебя в ресторан, и мало того, что заставляют самого платить, так еще требуют, чтобы взяли и первое, и второе. Вот тебе и Кюхельбекер.
Глава вторая
МИКРОСКОП
Я проснулся от стука в дверь. По стуку было похоже, что еще рано и что это пьяный Аркадий Ионович. Он был полутрезв и привел с собой толстого художника из Хайфы, с которым они пили ночью в Неве-Яакове. Но их выгнали из дома, где они пили, потому что художник пугал маму. Тогда они доехали до Иерусалима на поливальной машине и пришли пешком ко мне. Я не люблю, когда ко мне приходят в семь утра опохмеляться, и я сказал с кушетки, чтоб их духа собачьего рядом с моей дверью в такую рань больше не было, что я лег в три часа и что я понимаю, что у Аркадия Ионовича нет света и живет польский граф и еще китаец Хаим, но я не могу по утрам поить чаем всех китайцев на свете. И я не хочу в доме никаких незнакомых алкоголиков и не желаю ни с кем знакомиться. Тогда Аркадий Ионович мстительно сказал, чтобы я ему вернул тридцать шекелей, которые я брал третьего дня, и они пойдут пить чай в 'Таамон'. Мне пришлось встать, подойти к двери и сказать, в трусах, чтобы приходили в десять. Если бы я пустил их пить чай, то день скорее всего прошел бы спокойнее.
Аркадий Ионович живет от меня за углом. У него на первом этаже из тюрьмы вернулся хозяин, и из-за этого нет воды. А газовые баллоны Шнайдер еще в прошлом году продал арабам.
Я пошел в банк, но по дороге вспомнил, что ничего Аркадию Ионовичу отдать не смогу, потому что сегодня двадцать восьмое. Это последний день платить банковскую ссуду, и денег никаких не осталось, даже минус. Возвращаться домой мне не хотелось, но я подумал, что они не придут, и ошибся. Они уже торчали под дверью. И оба еще немного вмазали. Мне, конечно, следовало по-честному сказать, что в кармане нет ни одной копейки и отдать деньги я не могу, но я застеснялся, и вместо этого начал объяснять Аркадию Ионовичу, что в таком пьяном виде ему лучше долг не забирать, потому что все пропьет. Аркадий Ионович ничего не ответил, пожал плечами и немного от меня отстранился.
И из-за его спины вылез этот толстый монстр в черном. Он взял меня за шею и начал руками душить. Это, наверное, оттого, что я не пустил их утром, или у него были свои понятия о справедливости, и он был недоволен, что не отдают тридцать шекелей. Меня никогда раньше не душили, но ничего особенного.
Он меня подушил и сказал, что если я хочу жить, чтобы сразу отдал все деньги. А потом отпустил мою шею и ударил кулаком в нос. И у меня потекла кровь. Аркадий Ионович сказал художнику, что 'не надо', а я начал бить его ногами и три раза попал в печень и два раза сильно по яйцам. У него в руках была бутылка коньяка за четыре двадцать с отбитым горлышком, и мне ничего больше не пришло в голову сделать, как его побить, потому что непонятно было, что он еще выкинет. Я бил его со всей силой, но он никак не реагировал и смотрел на меня с удивлением. Я видел такое раньше только в кино. У него был очень толстый живот, и нога там увязла. Я к нему не испытывал никакой злости, но было противно, что из носа течет кровь. Когда я кончил бить, он еще подождал секунду. Потом швырнул в меня бутылкой и попал. 'Ты знаешь, сука, что я с тобой сделаю? -- спросил он. -- Попишу! Распрыгался шмок! Я же сто двадцать килограммов вешу. Я же, блядь, с Арбата!' С этими словами он пошел животом вперед и больно прижал меня к лестнице.
Но как-то мы все-таки расцепились, потому что за его спиной стала орать старуха-соседка, жена кукурузника с Агриппаса. И они ушли. Толстый художник обозвал старуху пиздой и шармутой, но она успела от него запереться. Он только подергал дверь так, что ее маленький одноэтажный домик заходил ходуном.
Пора было Аркадию Ионовичу тоже отказать от дома, но у меня не получалось. Когда у него проходил запой, он оставался моим единственным нормальным собеседником. Но у него все время кто-то жил. Сначала жили Борис Федорович и Шнайдер и продали обстановку арабам. И Аркадий Ионович вынужден был их выгнать. Потом жил Мулерман, который подсматривал за проститутками. Вообще-то, он был Сипягин, но он сделал пластическую операцию на носу и взял фамилию жены. И вот сейчас жил Хаим из Харбина и еще польский граф. Он напивался и кричал по-русски: 'Сейчас буду тебе стрелить по морде!' Аркадий Ионович где-то находил их перед зимой, а затем постепенно переезжал ко мне, и мы совещались, что же делать дальше.
А сейчас уже третью неделю у него жил еще и сам Шнайдер, которого выпустили из тюрьмы 'Джамала' за то, что он украл в хасидской ешиве черный пиджак с долларами. Подумали на него, потому что он приходил в этот день просить у ковенцев на водку. Он там раньше учился, но Фишер его выгнал за то, что он продал арабам холодильник. У него была страсть все продавать арабам. Аркадий Ионович встретил Шнайдера во время прошлого запоя на базаре. И они пошли в бухарский садик, чтобы выпить за освобождение. Хоть это было абсолютно неудачное время освобождаться: никакого жилья у него не было, и больше одной-двух иерусалимских зим на улице ему было уже не выдержать. По утрам Шнайдер очень опухал, и у него стали болеть колени. Спать в трущобах действительно было холодно.
После тюрьмы ему полагались какие-то льготы, но нужно было много ходить по социальным отделам, стоять в очередях. А он пил каждый день, кроме тех дней, когда сидел в тюрьме, и у него не хватало терпения. На работу без постоянного жилья тоже было никуда не устроиться. Да и смысла особенного не было: он выходил по утрам на Яффо и за полчаса мог настрелять шекелей двадцать. Шнайдер всем объяснял, что он бывший офицер Советской Армии, только что освободился из тюрьмы и ему нужно два шекеля на водку. Но чтобы дали адрес -- он потом занесет. Ему все говорили, что не нужно заносить. Может быть, из двадцати -- человека три только не давали. А работать за полтора шекеля в час сторожем он не мог настроиться.
Когда они выпили за освобождение, Аркадий Ионович вежливо спросил: 'Ты где жить устроился?' А Шнайдер ему ответил: 'Да у тебя!' Но безо всякой издевки, не как Коровьев. Просто Аркадий Ионович несколько суток пил и домой не возвращался, а квартира у него стояла открытой. Там все равно нечего было брать после того, как все продали старьевщикам. Я один раз приладил ему замок на бронзовой цепи и еще купил старую настольную лампу, когда он целый месяц не пил, пока делал хронологическую таблицу ко второму тому истории Карамзина и дошел до сыновей Всеволода Большое Гнездо. Таблица получилась очень хорошей, не только с прямыми ветками, но и со всеми племянниками и с половцами, но он ее забыл в сорок восьмом автобусе, когда ездил поступать на курсы гостиничных работников, и на цепь больше не закрывали.
На этот раз Шнайдер вел себя очень хорошо, и его не за что было прогнать. Он даже украл Аркадию Ионовичу настоящую кожаную куртку с целой подкладкой и устроился на работу сторожем. Утром он шел на 'прострел', потом покупал в Машбире хорошие продукты: колбасу, зельц, бирмингемский шоколад или копченую курицу и две бутылки водки. И его увозили на работу. У них была большая нехватка сторожей, а Шнайдер после тюрьмы очень поправился, и у него была бородка клинышком, а арабов на этот объект брать было нельзя. Из-за какой-то лаборатории, которую арабам сторожить не доверяли.
Пока что я вымел осколки стекла с лестницы и смыл коньяк двумя ведрами воды. Все равно остался очень сильный коньячный дух, так что меня стало от него мутить. Я открыл двери и окна настежь -- проветриться. И стал застирывать рубашки от крови индийским стиральным порошком 'амбрелла', который мне отдала моя ученица перед отъездом в Америку. Она привезла в Израиль очень много этого порошка и за семь лет не смогла его истратить. И еще мне оставила восемнадцать пачек, но одна была неполной. А в Америку она решила его уже не брать.
Когда я застирал рубашку и пошел ее вешать, они опять стояли в дверях. Я оглянулся, ища, что было