'близнец'. Это очень ненормальное созвездие: они не выносят изоляции. Пушкин наговаривал бы с заграницей целые состояния. Телефон бы не умолкал. Он бы звонил в Молдавию, звонил декабристам в Сибирь -- телефон бы обязательно прослушивался, а его почем зря дергала тогдашняя гэбуха. В Болдино, вместо того, чтобы писать маленькие трагедии и Болдинскую осень, он бы звонил этой корове Наталье Николаевне, с которой он тогда еще даже не был обручен. Он звонил бы Николаю Первому Палкину, который в это время развлекался с фрейлинами, и устраивал бы ему жуткие сцены ревности. Если бы я был Пушкиным, я бы лучше никому не стал звонить, а научился играть на аккордеоне, сидел на бревнах и пел. В конце концов трубку пришлось снять, потому что Григорий Сильвестрович громко выматерился на всю контору и начал лупить кулаком в стену. 'Ты чего трубку не снимаешь? -- подозрительно спросил он. -- Дезертировать надумал?!'
-- Не исключено! -- сказал я неожиданно для себя. Видимо, о нашем разговоре ему накляузничал сам Арьев, или у Григория Сильвестровича было собственное собачье чутье.
-- Эка жалость! -- сказал Григорий Сильвестрович. -- Только я тебя в Европу направить собирался!
-- К ней? -- спросил я, помолчав.
-- К ней. Но ты не беспокойся, я найду тебе замену.
-- Я пошутил, -- покорно засмеялся я, -- куда ехать? Впрочем, я поеду куда угодно. А чего она сама не показывается?
-- Что ты за газетчик? -- удивился Григорий Сильвестрович. -- Третью уже неделю неевреек в святая святых не велено пускать! Ты что, за новостями не следишь? Зайди ко мне в кабинет!
-- Я слежу, -- тупо сказал я и повесил трубку. Этого следовало ждать. Из города непонятным образом исчезали люди с низким индексом. И женщины без физических недостатков встречались все реже и реже. 'Может быть, и к лучшему! -- торжественно думал я, идя к Барскому. -- Должно же быть хоть одно место на Земле, которое не подвластно похоти. Только музыка высших сфер, священный текст из репродукторов и перестук маккавейских сандалий!'
-- И второе, -- сказал Григорий Сильвестрович, -- я разговаривал на днях с новым мэром! Так вот, улица Иорама Бен-Гилеля, царство ему небесное, будет переименована в улицу Михаила Менделевича! Завтра на домах будут менять дощечки. Проследишь!
--Так еще же не было даже конкурса! Это совершенно неприлично, такая прыть! -- возмутился я.
--Ты наивный человек! -- хмыкнул Барский. -- При чем тут конкурс? 'Конгресс' решил, что Менделевич станет Нобелевским лауреатом, и он им станет! Пусть хоть они все наложат в штаны! То, что к власти пришли маккавеи, нам только на руку. И прекрасно, что результат конкурса всем ясен заранее. Так будет надежнее! А Менделевич просит для уверенности, чтобы им называлась какая-нибудь улица, и правильно просит. Компрене? Мэр -- наш, он давно уже хочет пойти навстречу, но до вчерашнего дня он побаивался, что восстанут раввины; они очень чтут этого парня Бен-Гилеля! Но теперь все улажено!
Заходи вечером, я тебя проинструктирую. Ух, какая духота! Ты замечаешь, что на глазах меняется климат?!
Это не климат меняется. Это такой город, где на глазах меняется все. Это Иерусалим сбрасывает маску! Встаешь рано утром, а с твоей улицы к созвездию Близнецов вывезли всех белых женщин. И с тобой самим по утрам что-то происходит. Как будто тебя лечат. И память отшибло начисто.
Вечером я получил все инструкции. Цель -- Будапешт. Я везу Тараскина и сдаю его Ависаге. О Белкере-Замойском ни слова, ни полслова -- информация Арьева оказалась ненадежной. Жалко Тараскина, но сейчас время, когда каждый за себя. Не отвезу я, так отвезет кто-нибудь другой. Это не эгоизм. Это финал.
Глава шестая
ЛЮБОВЬ
Нищие шпионы. Черт знает что, где это видано. Мы -- шпионы идеи. Холодильника нет. Свет зажигать нельзя. Безобразие. Краковскую колбасу приходится держать за окном. Рябина -- давленая. Райские яблочки -обкусанные. Глазам никак не привыкнуть к старому свету. Икона на стене. Я не могу трахаться под иконой -- мне не по себе. Мальчик из Уржума. Центробалт. Молоко прокисло. Я устал тут сидеть в темноте и читать книгу для слепых по-венгерски. Сортир фосфоресцирует. Можно читать с фонариком. Ненавижу Рембрандта. У него внутренний свет. Я ненавижу внутренний свет. Я люблю бронзовые люстры на семьдесят персон. Самое отвратительное из того, что написал Рембрандт, -- это возвращение блудного сына. Там все отвратительно. Но особенно гнусные у него пятки. Вот если они, затаившись, сидят так по ночам, то как им самим приходит в голову, что они венгры? Я вообще не думаю ни на каком языке, я мыслю температурными образами. Купили бы хоть за казенный счет кота. Еле ворочаю языком. Ты эти трусы забыла у епископа на батарее? Нет, другие. Ты что, правда, писатель? Да я сам не понимаю.
-- Почему ты сразу не сказала мне, что придется заниматься Белкером?
-- А что это меняет? Ты и сейчас еще можешь отказаться.
-- Разумеется. И от тебя я тоже могу отказаться.
-- И от меня. Что ты куришь? Дай мне сигарету.
-- Чем это пахнет? С улицы все время знакомый запах. Вроде ландыша.
-- Я не переношу запаха ландыша. Меня в пятнадцать лет от серебристого ландыша чуть не вырвало в автобусе. Пришлось выйти и тащиться две остановки пешком.
-- Неужели Белкер и сегодня не приедет?! Я так надеюсь, что нам удастся его уговорить.
-- Очень может быть.
-- Ты когда-нибудь его читала? Он довольно плохой поэт и пишет невнятные стихи про скобы и крюки. Но не хуже, чем двадцать других. Зачем понадобилось его трогать?
-- 'Конгресс' решил, что Нобелевским лауреатом должен стать маккавей! Белкер обязан подчиняться партийной дисциплине.
-- Ужасно не хочется никого убивать. Пусть нам лучше меньше заплатят.
-- Знаешь, о чем я мечтаю? Мне ужасно хочется хорошего клюквенного варенья. И добавить туда ложечку сгущенки.
-- Видимо, его убьют. Еще, чего доброго, убьют во сне.
-- Клюкву умела варить только моя бабушка. Невероятно сложный рецепт.
-- Я бы не хотел никого убивать во сне. Даже такого придурка. Даже поэта. Может быть, ему мерещатся миры, а его взять и убить.
-- Не переживай раньше времени. Не исключено, что нам изменят задание, завтра мы все узнаем.
--Холод какой! Мерзнуть из-за какого-то дерьмового поэта. Еще неизвестно, не проложит ли ему смертный приговор прямой путь к славе. Ты не в курсе, он уже все написал или еще пишет?
-- Кажется, пишет.
--Тогда точно прославим! Станут говорить, что убит еврейский Есенин.
-- Не люблю Есенина. Я вообще не выношу поэзии! Но еще больше поэзии я не люблю гладить. Ты ужасно колешься! Почему ты не бреешься?
--Я целыми днями бреюсь. Когда тебя нет, я смотрю в окно и бреюсь. Страшное зрелище. Вся нация похожа на бухгалтеров. Не может быть в одной стране столько бухгалтеров!
-- Значит, может.
-- Я мечтаю понять, как в тебе вообще происходит мыслительный процесс. Безумный хаос, из которого вдруг выползают слова 'клюквенное варенье'. Ты действительно никогда не была замужем?
-- Меня тошнит от этой идеи.
-- Обычно всех тошнит от этой идеи, но с тошнотой все справляются. Себе на голову. Тебе повезло. Как тебя звали в прошлой жизни? Ты же не всегда была Ависагой.
-- Меня звали Аней.
-- Прекрасное имя. Главное, очень еврейское. Ты меня любишь?
-- Откуда я знаю. Видимо, нет. Ты уже спрашивал.
-- Разве? Я начисто забыл.
-- Сегодня двадцать первый век. Я уже этим переболела, перестань. Давай лучше спать. Сколько осталось до утра?
Сколько осталось до конца жизни? До конца весны? Сколько половых актов до конца любви? Восемьдесят, шестнадцать или два?
Глава седьмая