его долг вернуться к музыке. Чтобы раскрыть ему глаза, Анна отдала высшее, что может отдать человек, — свою жизнь. Бессмысленной ее смерть будет только в том случае, если он не примет ее жертву.
Истолковав так смерть Анны, он почувствовал большое облегчение: теперь ему позволено вернуться к музыке. Да, теперь он возвращается к своему подлинному призванию, он наверстает то, что потерял за время долгого и бесплодного перерыва, он обещает ей это, как ученик, сделавший ошибку. «Будь что будет, старушка, — сказал он вслух, не разбирая, говорит ли он с ней или с собой, — теперь я буду заниматься музыкой, и только музыкой. Ты увидишь, это будет нечто стоящее». И прибавил: «Прости, чудесный край», подразумевая «ПН» и всю свою политическую писанину.
Это было утром. А во второй половине дня пришел Петер Дюлькен и заявил, что хочет поговорить с ним о важном деле. Зепп неохотно ответил, что ему теперь не до редакционных дел. Но Пит со своей обычной флегматической энергией настоял, чтобы его выслушали, и подробно поведал Зеппу обо всем происшедшем.
Первое, что почувствовал Зепп, была большая, неразумная радость. Значит, он прав: мир состоит не из одних гингольдов. Все, Пит, Пфейфер, Бергер, — все встали на его защиту, даже Гейльбрун, этот подлец, не мог увильнуть. «И Анна до этого не дожила, — подумал он. — Все приходит слишком поздно. Как письмо Тюверлена к Гарри Майзелю. Рингсейс, пожалуй, прав насчет науки ожидания».
— Мне незачем вам говорить, Пит, — радостно сказал он своим пронзительным голосом, — какое для меня облегчение услышать то, что вы мне рассказали. Если бы вы все оставили меня в беде, я бы до конца жизни не мог забыть вашего вероломства. Я был совершенно убит. Говорю вам как на духу: я дошел до того, что мысленно обозвал Гейльбруна грязным евреем. И теперь мне стыдно взглянуть вам в глаза. Вы замечательный друг, Пит, и все вы замечательные парни.
Он схватил руку Пита и крепко пожал ее.
Пит во избежание сентиментальностей перевел разговор на деловую тему.
— Мы основали новую газету, «Парижскую почту для немцев», — сказал он, — потому что не хотим от вас отказаться. Вы нам нужны, мы не можем без вас обойтись. Красивых слов я говорить не умею, но ваше имя, иначе трудно было бы выразиться, ваше имя как раз теперь стало знаменем. В первом же номере мы даем на видном месте статью, вызвавшую разрыв с Гингольдом, пародийную речь Гитлера о Рихарде Вагнере.
Зепп нахмурился. Он опять сделал глупость. Не надо было так громко кукарекать, выражать свою радость. Петер Дюлькен может еще подумать, что он собирается торчать в этой проклятой редакции до скончания века. Нет, конечно, милостивые государи. Зепп вышел из игры. Зепп занимается своей музыкой и ничего больше знать не желает. Он сейчас же яснее ясного растолкует Питу, что это его твердое, непоколебимое решение. Лучше быть минутку грубияном, чем всю жизнь сидеть в дерьме.
— Послушайте-ка, Пит, — начал он подчеркнуто резким тоном. — Вы умный парень, вы кое-что понимаете в музыке, и с вами я могу говорить откровенно. Конечно, благородно, что вы заявили о своей солидарности со мной, но, по существу, это вполне естественно. — «Если вам представляется, что вы сможете меня вторично уговорить, — думал он, — и вторично запрячь меня в ваши „ПН“, или „ПП“, или как там называется ваш дрянной листок, то вы глубоко ошибаетесь. Меня вы второй раз не заарканите, уж будьте уверены». — И сердито, громко прибавил: — Я говорю это только для того, чтобы вы там в редакции не заблуждались на этот счет. Я ведь, в конце концов, тоже послал к чертям свою музыку ради ваших «ПН» и не ждал, что кто-нибудь поблагодарит меня, да никто и не сделал этого. — Он говорил запальчиво, презрительные выражения и диалектизмы подчеркивали горечь его слов.
Пит слушал. Он чуть склонил голову, и его худое остроносое лицо, открытое и живое, выражало смущение. Зеппу было жалко, что он так грубо напустился на Пита. Он был не очень высокого мнения о работе Пита, считал ее черной работой, «когда короли строят, у возчиков много дела», тем не менее Пит понимает, что такое музыка, и, разумеется, хорошенько подумал, прежде чем прийти к нему с таким предложением. Поэтому он прибавил мягче, чуть виноватым голосом:
— Вы моралист, Пит. Выражались вы очень вежливо, но, по существу, вы прочли мне лекцию о долге: по вашему мнению, остаться в «ПП» — мой священный долг. Сказать ли вам, как звучит на чистом немецком языке то, что вы так осторожно проповедовали мне? — И он принялся переводить предложение Пита на свой собственный язык. — Мир гибнет, — выкрикнул он фальцетом, — а этот злосчастный Зепп возомнил, будто он особенный и ему позволительно заниматься только музыкой. Что он себе, собственно, воображает, этот субъект? Разве нельзя быть большим художником и наряду с этим иметь другую профессию? Разве Гете, Шекспир, Готфрид Келлер только и делали, что сочиняли?{102} И таких примеров вы, надо думать, можете привести великое множество. И вдруг приходит Зепп Траутвейн, человек не такого уж большого формата, и попросту заявляет: «Пою, как птица вольная», — и покидает нас: дескать, надсаживайтесь, дело ваше. Ведь нечто подобное вы хотели мне сказать? Сознавайтесь, Пит.
Петер Дюлькен все еще смущенно улыбался. Он выглядел совсем мальчишкой. «Немного похож на юного Шиллера», — подумал Зепп. Петер Дюлькен был чуток, в словах Зеппа он уловил вполне оправданное высокомерие музыканта. «Но разве я сам, — мелькнула у него мысль, — не продал рукопись Генделя? А это далось мне не легко. Конечно, техника совершенствуется, я могу работать и по фотокопиям, но оригинальная рукопись — это нечто иное, а для меня нечто совсем иное». Прежде чем отнести рукопись покупателю, он долго гладил пожелтевшие листы, — листы, исписанные рукой Генделя, он прикипел к ним сердцем. «Хорошо, — думал он, — Зепп натура творческая, а я нет. Но когда я замечаю, слушая Бетховена, или Моцарта, или Гайдна, что здесь что-то не так, здесь нелепые описки или опечатки изувечили первоначальный текст, и знаю, что мог бы найти, где нарушена гармония, найти ее первоначальную чистоту, а вместо этого торчу в редакции и работаю до упаду, — разве мне не больно? Мне тоже известно, что такое жертва. И Зепп не смеет теперь уйти, это невозможно, он должен остаться на посту. Я имею право потребовать этого. Было бы преступно не сделать такой попытки».
— Верно, — проговорил он своим высоким голосом, растопыривая и соединяя пальцы нервных рук пианиста, — я действительно думал нечто подобное. Не так, вероятно, дерзко; я знаю, какой вы музыкант, и могу понять, что для вас означает отказаться от своей работы и вместо этого писать для нашего жалкого листка. Я не нахал, и мне приходится себя перебороть, но вот я стою перед вами и прошу: потерпите, поработайте для нас. — Он видел, что Зепп сидит, мрачно насупившись, сжав свой большой рот, и он почувствовал себя грубым и жестоким. Но в некоторых случаях такт неуместен и грубость становится заповедью человечности. — Могу себе представить, что вы сейчас думаете. Что-нибудь вроде: наплевать мне на вас. И нисколько не обижаюсь. Думайте себе на здоровье, бранитесь по-баварски, не скупитесь на самые сочные ругательства, но останьтесь. Вы будете себя плохо чувствовать, если не останетесь.
Зепп все время едва ли не злорадно наблюдал, как надсаживается Пит, и все доводы отскакивали от него как от стенки горох. Но последние слова Пита, что он, Зепп, и сам будет плохо чувствовать себя, оказали свое действие. Если бы Пит продолжал уговаривать его, он, вероятно, сдался бы.
Но Пит не мог продолжать. Он исчерпал всю назойливость и все красноречие, на какие был способен. И так как Зепп молчал, он заговорил о другом.
— Деньги у нас на некоторое время есть, — сказал он. — Советник юстиции Царнке достал нам сто тысяч, да я продал свой генделевский подлинник — вы знаете, опус пятьдесят девятый.
Он говорил, как всегда, флегматично, неуклюже, но Зеппа эти простые слова взволновали больше, чем все сказанное Питом раньше. У него чуть было не сорвалось: «Вот вам моя рука, разумеется, я остаюсь», — но тут же подумал: «Э, погоди-ка, не делай новых глупостей». Он одернул себя и сказал только:
— Во всяком случае, Пит, благодарю вас за совет.
После ухода Петера Дюлькена он долго сидел, забившись в кресло, мрачный. Они-то свою выгоду понимают. Было бы сумасшествием опять строить из себя шута. Солидарность, видите ли, товарищество, и уж я на веки вечные должен стать их пленником. Для чего же умерла Анна, если даже и теперь я не возьмусь за ум и не выполню решение, подсказанное мне ее смертью?
А то, что Пит тычет мне в лицо, он, мол, продал этот дурацкий подлинник Генделя, так это просто наглый блеф. И не подумаю поддаться на эту удочку. Рукопись, клочок бумаги, — а я изволь пожертвовать своим призванием, всей своей жизнью. Ставить это на одну доску прямо-таки бесстыдство.
Он и сердит, и доволен, что не дал победить себя. И все же радость оттого, что он может отдаться